Хозяин с цветущим лицом сам внес бутылку на эмалевом круглом подносе. Черное стекло было серым от пыли времен. Хозяин бережно, осторожно вытянул длинную пробку. Пробка вышла с жалобным всхлипом.
Иван Александрович сделал глоток из рюмки, высокой и узкой, и подержал вино с полминуты во рту. Букет был замечательный, и он с удовольствием подтвердил:
– Превосходно.
Хозяин улыбнулся, казалось, всем телом:
– Я так рад, что вам нравится, вину сорок пять лет.
Он невольно признался:
– Как и мне, нынче, день в день.
Хозяин суетливо расцвел, не ожидая такого признанья, искренне поверив ему:
– О, поздравляю вас, поздравляю!
Он молча поклонился в ответ и снова сделал медлительный, чуть не благоговейный глоток.
Хозяин откланялся с совершенно счастливым лицом, обернулся в дверях, пожелал долго жить, крепко спать.
Чуть размякший, не поднимаясь, он потянулся и дунул на пламя свечи.
Стало тихо, темно. Темнота будила фантазию. Фантазию окрыляло вино. Ему как будто стало доступно запретное. Он обхватил стекло рюмки ладонями, чтобы согреть немного вино. Это было его давней привычкой…
Он сидел в уголке просторной гостиной. В люстрах пылали огни. Вечерний прием, из тех, что раз в неделю устраивали старые Майковы, подходил как будто к концу. Свечи во всяком случае начинали тускнеть, или так это виделось издалека. Он согревал в ладонях вино и следил из-под полуопущенных век, всё следил и следил за маленькой стройной фигуркой.
Она возвышалась посредине гостиной…
Ему так понравилось это странное выражение, что он улыбнулся, даже теперь, в одиноком гостиничном номере, в Дрездене, так далеко, далеко от неё.
Да, в самом деле, она возвышалась всегда, однако он растерялся, он не совсем поверил себе и напрягал свою память, чтобы она явилась такой, какой была в тот единственный вечер, такой давний теперь, когда он снова увидел её.
Комната оказалась действительно тихой. С улицы не долетало ни звука. Ничто не мешало ему вспоминать. Он слышал лишь слабые звуки, но это было дыханье его.
Поначалу всплывали только обрывки. Разумеется, он видел её, но видел в тумане и тускло. Он скорей неуверенно подбирал к ней слова, чем в самом деле видел живую, непобедимую Лизу Толстую.
Блестящие тяжелые черные волосы. Гладкий белый холодный выпуклый лоб. Большие карие таинственные глаза. Правильный удлиненный греческий нос. Сияющие белые пышные плечи. Высокая упругая полная грудь. Невинная строгость лица.
Это была, кончено, она и как будто совсем не она. Лучше помнилось, как он лихорадочно думал о ней в те блаженные страшные дни:
«Она – аристократка природы. Ей дано всё, чтобы единственной быть в числе немногих – возвышенностью характера, чистотой сердца, прямотой и гордым достоинством…»
Слова были словно бы те, однако больше не грели, и самый смысл их представлялся неточным, иным, и слышались в этих словах напряженность и боль.
Иван Александрович тряхнул головой и пригубил вино.
Вино немного согрелось, стало ещё приятней на вкус.
Господи, она отошла, отодвинулась от него! Она, наконец, освободила, должно быть, его от себя!..
В его душе так и вспыхнула тревожная, грустная радость. Полтора года он принуждал себя не думать, не помнить о ней, стремясь и силясь забыть, ибо и память о ней причиняла сплошные страданья, а теперь, когда боль притихла, ушла, он пожалел о таком слишком скором, свершившемся наконец, неизбежном забвении, без которого немыслима жизнь.
Отшумело, отболело, отмаяло, и неожиданно стало слаже теперь вспоминать.
Он сделал ещё один небольшой, осторожный глоток и поставил рюмку на пол у ног.
Он не пил довольно давно, отвык от вина, и голова его тихо и сладко кружилась.
Ей было шестнадцать, когда он давал ей уроки грамматики. Вскоре после этих уроков её увезли в симбирскую глушь…
Тут Иван Александрович оборвал посвежевшее воспоминание, точно хотел проверить себя, удивляясь, что это сделалось без усилий, легко. Было что-то странное в том, как он вспоминал, он это заметил теперь, однако что именно, чем? Несмотря на весь свой придирчивый, немилосердный анализ, он точного ответа не находил. Казалось, точно нужно было не вспоминать, какой она в самом деле была в те полные мрака счастливые дни, а скорей описать себе то, что он нынче увидел и вспомнил, с той выразительной простотой, которой он достиг в своем первом романе и которая с течением лет становилась всё выразительней, то есть его как будто меньше тревожило то, что он вспоминал, а будоражило умение вспоминать.
А тогда…
Он обомлел, наконец увидев её…
Странно, отдаленно похожей, но всё же похожей улыбкой улыбался веселый хозяин гостиницы «Франкфурт».
Иван Александрович неторопливо поднялся, засветил газ, раскрыл чемодан и выложил в ящик комода белье. Ночная рубашка оказалась измятой, и он, попрекнув себя за небрежность, бросил её на кровать.
Ему сделалось вдруг неприютно в молчаливых стенах старинного немецкого дома, хотелось свежести, воли, простора.
С неожиданной нервной поспешностью он поднял раму окна.