Именно его исчезновение, безразличие к ее судьбе питали корни этой неизлечимой боли. Она не мучилась бы так, напиши он ей хоть небольшое письмо с просьбой забыть его, с объяснением изменившихся обстоятельств его жизни – о чем угодно! Даже если бы он сообщил ей о другой женщине, боль Веры была бы остра, но не так продолжительна и неизлечима. Она не могла исцелиться потому, что он уничтожил память о ней, словно соглашаясь с незначительностью их короткой связи. А ведь она полюбила его всей душой!
То не было влюбленностью капризной девочки в мужчину старше ее. Это была любовь одной души к другой. Она ощутила родство с ним с первой же минуты их знакомства, он захватил все ее воображение, стал средоточием всех ее юных надежд и центром абсолютного доверия. В нем она узнала все, что ей было дорого и желанно в человеке, в мужчине.
Алина Аркадьевна часто повторяла Вере, что она стала невольной жертвой обычного наваждения, свойственного подросткам. Но теперь, узнав Ларионова во второй раз, уже будучи взрослой, Вера поняла, что если это и было наваждение, то фатальное. Несмотря на запреты и дистанцию, которые она сама установила, а он принял, Вера, как и прежде, чувствовала родство с ним – необъяснимое, непреодолимое, словно вшитое в канву всей ее жизни. И мучилась от собственного непрощения его. Она пыталась отделить прошлое от настоящего, разумом сознавая бесплодность сожалений об ушедшем навсегда. Но всякий раз, когда она тянулась к Ларионову и радовалась их возникшей человеческой близости, этот предательский холодок непрощения возводил между ними стену, словно сердце ее неслось к нему сквозь пространство и было уже давно в его руках, а ноги все не шли…
А что же он? При всей сдержанности, которую Ларионов проявлял в ее присутствии, при всем раскаянии, которое он пусть и не открыто, но все же выказывал при малейшем послаблении с ее стороны, Вера не сомневалась: он дал бы волю своим инстинктам не задумываясь. А потом уехал бы, оставляя за собой руины в ее душе, как это было тогда. При этой мысли Вера начинала отчаянно ворочаться, и в горле ее возникал ком.
Неоплаченная обида вызывала в ней даже ярость, и это было грустно. Она противилась злу, каждый раз возникавшему при воспоминаниях о том дне, когда Ларионов ушел. И знала, что зло это разрушительно. Но оно пробиралось в нее. Вера считала предательство самым страшным грехом, и именно предательством она нарекла то, как поступил тогда Ларионов. И не столько его уход терзал ее, как то, что он не счел нужным объясниться с ней и предпочел ее забыть.
«Мужчины никогда не чувствуют за собой той вины, какую мы им вменяем», – звенели в ушах Веры слова Ясюнинской. Ей казалось это верным, но при этом такое объяснение не освобождало в глазах Веры мужчин от ответственности. Ей было горько от мысли, что Ларионову было так легко переступить через ее любовь. Она не хотела думать о том, что он не мог тогда осознавать, насколько серьезно было ее чувство. Вера не понимала, как он мог не увидеть, не ощутить глубины ее привязанности и доверия к нему. Но даже если он не понимал этого, разве из сострадания к ее летам он не мог заставить себя написать хотя бы строчку? Ведь именно так она поступила бы на его месте.
Вера не считала свое молчание преступным. То, что она не желала сделать первый шаг, ее демонстративное замужество предательством ей не казались. Разве женщина могла броситься к мужчине, который ушел? Вера была воспитана так, что женщина имела право на гордость. Она никогда не поступилась бы ею, потому что, как ей казалось, это был бы шаг к нравственному падению, обесцениванию себя в глазах мужчины и собственных глазах. При этом мужчина всегда должен через гордость переступать и делать первый шаг навстречу во что бы то ни стало.
Вера вздохнула. Она мучилась от противостояния ума и природы. Это было бесовство эго, о чем она смутно подозревала своей всепрощающей душой.
Порывы тела и души толкали ее к Ларионову, воспитанный разум отдалял ее от него, заставлял наказывать его за прошлое и устанавливал те нравственные рамки, которые Вера называла гордостью. Эти терзания были неизбежны в процессе ее душевной работы, как и в случае с Ларионовым были неизбежны терзания, которые он испытывал при мысли о своей службе на преступное государство. Как и его метания между желанием заключить Веру в свои объятия и уверенностью в оскорбительности своей страсти для нее.
Ларионов так же, как и Вера, не мог сомкнуть глаз в тот вечер.
– Все бродит и бродит по комнате, как зверь в клетке, – ворчала Федосья на кухне, где за полночь они с Валькой сидели и пили чай. – Ирка ему всю душу вымотает. То ходила как в воду опущенная, то хвостом который день крутит, – ухмыльнулась она.
– Она так похорошела за зиму, – причмокнула от удовольствия Валька. – Ой, горячий такой, теть Федосья. Язык обожгла!
– Так тебе и надо, – ухмыльнулась по-доброму Федосья. – Меньше молоть будешь. Сегодня целый час в кабинете были: и смеялись, и ворковали. А как Ирка ушла, он опять потемнел. За ужином все думал о чем-то.