Ларионов не пытался найти оправдания своему смирению, а объяснял его естественность. Понимая теперь неизбежность существования лагерей в стране, он искренне думал, что в нынешнем положении дел и при существующем восприятии лагерей большей частью народа в стране, единственное, что можно было сделать в этих лагерях, – справедливо относиться к людям. Он считал, что никакие преступления или ошибки, совершенные человеком, не могут быть поводом и оправданием для унижений и насилия, которым его подвергают. Это было противно природе Ларионова.
Он был рад увидеть приближающийся поезд, на котором доедет до Москвы. Все его дела в Ларионово были раз и навсегда решены. Он понимал, что судьба может его привести в родную сторону вновь, хотя бы чтобы проведать бабу Марусю и родительскую могилу, но больше никогда в нем не возникнет вопросов и ожиданий, связанных с этим местом.
Он докурил и бодро запрыгнул на подножку. Знакомый запах дорожной жизни и народа был неожиданно приятен Ларионову. Он со скрытой радостью и интересом впитывал разговоры людей, прислушивался к их мнениям и заключениям. Ему не хотелось больше спорить или переубеждать кого-то, хотелось быть не активным участником в этих разговорах, а просто наблюдателем.
Все эти люди теперь не были для него чужими и непонятными, а, наоборот, очень знакомыми и ясными. Он знал, что все они, поодиночке, не несли зла, а были источником доброго. Это не означало, что они были не способны на зло. Но акт зла для Ларионова теперь состоял в осознанном желании людей причинить зло, а не в неосознанном его причинении.
Ларионов по-прежнему считал народ безвольным и ленивым, неспособным на осмысленное управление собственной жизнью, полагающимся всегда на кого-то, но не находил его никчемным; он по-прежнему полагал, что необразованность, отсталость и недостаток рассудительности, этого самого рационализма, были причинами всех основных бед его народа. Но разве народ мог расплачиваться за свою необразованность? Необразованность и темнота не могут служить оправданием истребления этого народа. А разве не истребление происходило вокруг?
Ларионов не понимал, отчего многие люди видели происходящее совершенно иначе. Они не замечали истребления и унижения, а видели в этом процессе частные случаи и оправданную необходимость. Неужели, чтобы понять и признать ужас войны или тюрьмы, каждый человек должен пройти войну или тюрьму? Неужели возможно оправдывать насилие до тех пор, пока оно не свершится над тобой? Разве не происходило явление «моя хата с краю» от вытесненного и неосмысленного страха; от уверенности, что, как только ты станешь сопротивляться, янычар власти снимет непослушную голову? И если страх этот так велик в глубинном народе, то любое насилие, даже намек на него, станет служить причиной принятия человеком этого насилия или просто молчания.
Ларионов вспотел, и ему захотелось выпить.
– Слышь, сержант! – крикнул он. – Водку налей.
Сержант быстро поднес стакан с водкой и отдал честь, не спрашивая и не интересуясь. Ларионов сам себе улыбнулся. Вот поэтому не мог он относиться плохо к своему народу.
Ларионов все яснее понимал, что люди истреблялись. Он видел, как обнищало село, и хотя не мог подвергнуть пока тщательному анализу причины обнищания, для него было очевидно, что крестьян всегда презирали и не ценили, за счет них решали все сложности и издержки процессов, происходивших на полях политических и военных битв. Он видел, как много светлых умов умирало или опускалось в лагерях. Ему казалось немыслимым держать в заключении людей, подобных Инессе Биссер, Ларисе Ломакиной, Вере, Файгельману или Скобцеву, способных так много сделать для страны; он не мог понять истинных причин уничтожения таких людей, как отец Веры или Алеша.
Ларионов понимал опасность вынесения своих сомнений и умозаключений на публику, но это не умаляло его стремления во всем разобраться. При всей импульсивности натуры Ларионов не был лишен рационализма. Он должен был как можно яснее понимать причины и мотивы как собственных действий, так и поступков других. И пока Ларионов не мог дойти до причин и мотивов ликвидации или изоляции большинства из тех, кого он узнал в лагерях, и им подобных, он будто тоже уговаривал себя, что были допущены ошибки, которые должны вскрыться, потому что в противном случае свершались страшное преступление и зло в апокалиптических масштабах.
Но Ларионов страдал от своего малодушия. Он мучился, так как внутри уже знал, что не было никаких ошибок. Совершались преступление и зло. Он понял это, когда произошел расстрел заключенных на плацу – нет, не расстрел даже, а квоты, которые надо было выполнить тогда.
Ларионов попросил сержанта налить ему еще водки.