Эго, чтобы вообще развиваться, должно отрицать, связывать время, останавливать тело. Другими словами, новый человек, которого хочет видеть сам Браун, должен иметь эго, чтобы познать своё тело, а это означает, что эго должно высвободиться из тела и противостоять ему. Это ещё один способ сказать, что ребёнок должен быть заперт в своём опыте, чтобы иметь возможность запечатлеть этот опыт. Когда мы не «останавливаем» ребёнка, у него очень мало ощущения самого себя, он становится автоматом, отражением своего мира, играющим на его собственной поверхности. У нас есть обширная клиническая документация, описывающая этот тип личности, который мы называем психопатом; феноменологически мы это поняли, начиная с «Опыта и природы» Дьюи. В этом случае тезис Брауна дважды неверен: не только с точки зрения его неспособности понять реальную психодинамику вины, но и с той точки зрения, что он проигнорировал факт того, как ребёнок запечатлевает переживания в своём теле: в потребности развиваться дуалистическим образом, чтобы быть богатым хранилищем жизни.
Для мыслителя широты и проницательности Брауна эти неудачи — довольно пугающие, и мы признаём их с чувством неохоты, нежелания находить такие вопиющие упущения у того, кто на самом деле мыслитель фантастического масштаба. Я меньше расстраиваюсь, когда нахожу похожие упущения у Маркузе, представляющего гораздо менее смелое переосмысление идей Фрейда, но выдвигающего аналогичный призыв к новому типу неподавляемых людей. С одной стороны, Маркузе призывает к революции подавления. Он знает, что недостаточно изменить структуру общества, для создания нового мира; психология человека тоже должна быть изменена. Но, с другой стороны, он признаёт, что отказ от подавления невозможен, потому что есть смерть: «Жестокий факт смерти раз и навсегда отрицает реальность нерепрессивного существования». Заключительные страницы его книги — это реалистичное и печальное признание того, что эго должно выходить за пределы телесных удовольствий, чтобы люди стали людьми. Но убеждённый социальный революционер, который больше всего на свете хочет нового мира и нового человека, не может принять реальность, которую видит. Он по-прежнему верит в возможность некоего «окончательного освобождения», которое также звучит как пустопорожняя мимолётная мысль. Маркузе даже полностью отворачивается от реалий жизни и увлекается абстракциями: «Люди могут умереть без беспокойства, если они знают, что то, что они любят, защищено от страданий и забвения новым утопическим обществом». Как будто люди когда-либо могли это узнать, как будто мы с вами хоть когда-то можем быть уверены, что наши дети не будут уничтожены бессмысленной аварией или что вся планета не будет разбита гигантским метеоритом.
Почему блестящие мыслители становятся такими вялыми, так небрежно рассеивают свои собственные осторожные аргументы? Вероятно, потому что они видят свою задачу как серьёзную и грандиозную: критику всего образа жизни. И они видят себя в столь же гигантской пророческой роли: указывать на выход раз и навсегда, в самых бескомпромиссных терминах. Вот почему их популярность так велика: они пророки и упрощатели. Как и Браун, Маркузе хочет надёжного индикатора отчуждения, средоточия природы — и находит его в идеологии и страхе смерти. Как настоящий революционер, он хочет изменить это в своей жизни, хочет увидеть рождение нового мира. Он настолько привержен идее об исполнении этого, что не может позволить себе остановиться на полпути и проследить последствия собственных оговорок относительно подавления, собственных признаний о неизбежной хватке смерти; страх смерти явно глубже идеологии. Признание этого сделало бы весь его тезис двусмысленным, — а зачем революционеру это нужно? Ему пришлось бы выдвинуть программу, которая не была бы полностью революционной, которая допускает репрессии и ставит под сомнение то, кем могут стать люди, которая признаёт, как неизбежно люди работают против своих собственных интересов, но как они должны отказываться от жизни в удовольствиях, следовать за иррациональной героической системой — признаёт, что в человеческих делах присутствует демонизм, который не может отменить даже величайшая и самая радикальная революция. С таким признанием Маркузе был бы аномалией, «трагическим революционером», и лишил бы себя роли пророка. Кто может ожидать от него этого?