Юрий Казаков — талант очень большой, таящий в себе возможности неограниченные. Предоставленные им рассказы поражают силой эмоции, законченностью и стройностью, это — произведения большой литературы. В лепке характеров, в слове, ритмике, композиции, в искусстве создания настроения нам нечему учить молодого Казакова, он с неменьшим правом может взяться учить нас[1341].
Все прекрасно? Нет, не все. Диплом в Литинституте (1958) К. удалось защитить едва на троечку, поскольку официальные оппоненты В. Панков, А. Исбах и Ю. Лаптев, дружно назвав его талантливым, так же дружно сказали, что автор «еще не нашел себя в идейном отношении», что он «боится большой героической темы», «уходит с большой дороги на проселок», что его рассказы «книжные» и написаны они «вне времени и пространства». И плохи были бы дела К., не предложи председатель экзаменационной комиссии Вс. Иванов не губить молодому человеку судьбу и сомнительный диплом ему все-таки зачесть.
Так оно и дальше пойдет: едва ли не единодушное[1342] признание таланта, стилистической виртуозности — и тут же едва не единодушный упрек в мелкотемье и аполитичности, в абстрактном гуманизме и оторванности от больших проблем, какими положено жить большому художнику. И ладно бы только «полканистый», — по солженицынскому выражению, — Л. Соболев с трибуны писательского съезда порицал К. за «книжность и кабинетность», призывая его наконец-то «стать на верный путь»[1343]. Так ведь и фрондер А. Яшин записал в дневник, что «нет в его живописных рассказах ощущения эпохи, ее трагизма». И будущий «мовист» В. Катаев раз и навсегда — по причине «книжности» — дал К. в «Юности» от ворот поворот. И А. Твардовский согласился, что «автор явно талантлив», что «он уже писатель», но ни строки его в «Новом мире» так никогда и не напечатал, советуя браться «за дело посерьезнее, с чувством большей ответственности перед читателем, с ясным осознанием того, что в искусстве на одних „росах“, „дымах“ и т. п. далеко не уедешь»[1344].
Да что говорить, если и А. Солженицын в ноябре 1967 года с сожалением вздохнул: «И какой же сильный и добротный был бы Юрий Казаков, если бы не прятался от главной правды»[1345].
Увы, но «лирическая», — как припечатали критики, — или «настроенческая», — как определил ее В. Конецкий, — проза К. и в самом деле никак не согласовывалась с установками на проблемность и острую социальность, господствовавшими в оттепельной эстетике. Он пробовал спорить, он недоумевал:
Если чувствительность, глубокая и вместе с тем целомудренная, ностальгия по быстротекущему времени, музыкальность, свидетельствующая о глубоком мастерстве, чудесное преображение обыденного, обостренное внимание к природе, тончайшее чувство меры и подтекста, дар холодного наблюдения и умение показать внутренний мир человека — если эти достоинства, присущие лирической прозе, не замечать, то что же тогда замечать?[1346]
Вода, конечно, камень точит, так что со временем и лирическая проза отвоевала себе место на литературной карте. На правах, впрочем, только проселка, немагистральной тропки, а от К. по-прежнему ждали, что он наконец определится «в идейном отношении», примкнет либо к охранителям, либо к оппозиционерам, либо к пробуждавшимся русским националистам.
Но он — ни двух, ни трех станов не боец и не боец вообще — примыкать ни к кому не хотел. Союза писателей, куда его приняли еще в 1958 году, сторонился. Официальной карьерой озабочен не был, но и, — напоминает М. Холмогоров, — «отродясь никакой крамолы не писал»[1347], коллективных заявлений, облитых горечью и злостью, за единственным случайным исключением[1348], не подписывал, и даже его «Северный дневник» скорее лиричен, чем публицистичен. Зарабатывал, как многие, переводами, дружил с В. Аксеновым, Е. Евтушенко, В. Конецким, но свои рассказы, с годами все более редкие, отдавал без большого разбора туда, где их брали, — так, в «Нашем современнике» появились вершинные «Свечечка» (1974. № 6) и «Во сне ты горько плакал» (1977. № 7).