Аппаратура была принята, техническим условиям она соответствовала, но разве я мог предполагать, что, несмотря на громоподобный рёв репродукторов, рабочие у станков не понимали ни одного слова инструктора. Усилители работали без искажений, но подвела акустика. Звук ударялся в облицованный керамическими плитками пол, отражаясь, летел к стеклянной крыше, потом снова вниз, и такое многократное эхо убивало во мне всякую надежду выйти с честью из трудного положения. Я пробовал менять местоположение репродукторов, вешать их ниже или выше, но гул в цеху стоял как в соборе, где вовсе не требовалось понимать каждое слово священника или дьякона. Для того и строились купола, чтобы возгласы служителей отца небесного приобретали потустороннюю невнятность и величественность. Так воспитывался и страх божий.
На меня тоже напал страх от этого непонятного гула. Затрачены деньги, время, труд — и всё впустую. Юридически за мной вины не числилось. Можно было разве лишь упрекнуть в легкомыслии, но я был только радиолюбителем, а ведь аппаратуру делали специалисты. Почему они не учитывали акустику цеха? Правда, нельзя забывать, что в те годы почти не было громкоговорящих радиоустановок для больших закрытых помещений, не было и науки электроакустики, как сейчас, когда существуют и учебники, и методы измерения так называемой реверберации, или попросту эха, доставившего мне столько неприятностей. Ведь сегодня, поручи мне такую задачу радиофикации цеха, взял бы в руки небольшой ящичек, покрутил бы ручку, посмотрел на стрелочку и сразу знал бы, что делать.
В ту пору меня охватило смятение. Я не видел выхода из создавшегося положения. За консультацией обратиться не к кому. Видимо, я оказался слишком самонадеянным юнцом и кое-какие свои успехи на радиолюбительском фронте, когда мне посчастливилось сконструировать радиопередвижку в чемоданчике (о чём писали в газетах и даже снимали меня для кинохроники), счёл за признание заслуг в развитии отечественной радиотехники. А ведь был я просто недоучкой и питал некоторую неприязнь к математике, предпочитая вместо расчёта, допустим, катушки самоиндукции определять нужное количество витков путём эксперимента, отматывая и доматывая эти витки.
Мне казалось, что Алексей Капитонович Гастев также пренебрегает математикой и чаще всего пользуется интуицией, изобретательской сметкой и экспериментом. Однако в этом я глубоко заблуждался. А.Гастев считал, что математика “самая изящная из наук, какие только знал мир”. Поэт видел в математике изящество. Мне она такой не казалась, а потому меня несколько покоробило, когда прочёл у А.Гастева, что “математик, эту беспомощную эмпирику, с которой постоянно сталкивается беспомощный обыватель, абстрагирует до такой формы, что обывателю кажется, что эта математика его отрицает”. Так неужели из-за того, что не преклоняюсь перед математикой, меня можно сравнить с обывателем? Так прямолинейно я воспринимал высказывания Алексея Капитоновича, перед которым чувствовал себя глубоко виноватым.
Какие изумительные люди поддерживали меня, совсем юного, блуждающего по разным дорогам паренька. Н.Ф.Погодин доверил целый раздел своего журнала и потом приобщил к очерку и фельетону. Мне кажется, что я не обманул его надежд. И вот А.К.Гастев. Он доверил мне, двадцатилетнему радиолюбителю, заведовать конструкторским бюро. Так называлась эта должность, и ведал я двумя техниками моего возраста, аппаратурой и приборами, которые приходилось доставать в радиомагазинах или конструировать самим. Получал я на этой довольно высокой должности партмаксимум — 225 рублей, хотя в партии тогда не состоял. Видимо, столько же получал и директор ЦИТа, который поверил в мои изобретательские, а скорее, конструкторские возможности, и наплевать ему было на несоответствие между моим юным возрастом и должностью, требующей инженерного образования.
Алексей Капитонович заходил в цех, где гремело сумасшедшее эхо, тщётно пытался разобрать нечто напоминающее человеческий голос и, завидев меня, замедлял шаги, будто ожидая, что я подойду и объясню причины, почему до сего времени радиоустановка не может эксплуатироваться. Я мог лишь жалко улыбаться, за что ненавидел себя со всем пылом юного бескомпромиссного характера. Было мучительно стыдно перед Алексеем Капитоновичем. Конечно, я бы мог подать заявление об уходе, оправдываясь тем, что надо закончить университет, а совмещать работу и учение мне стало трудно. Но это слабое оправдание. Всё равно я редко посещал лекции, не вовремя сдавал зачёты и не очень-то стремился обязательно получить диплом. Может быть, тому виной опять-таки мой упрямый характер. Признаться в собственном бессилии уж очень не хотелось. Тем более признаться Алексею Капитоновичу. Он считал, что можно “вдохновиться трудностью” в надежде её победить, изобретя способ лёгкого преодоления.