Подобные предрассудки создавали такой психологический климат, при котором становилось невозможным увидеть любую очевидность, связанную с сэммин. Например, «обычные» японцы могли судить о париях на таком уровне: «А разве они выглядят по-разному?», «Неужели среди них имеются красивые девушки?» [86, с. 138], «Поскольку они скорее животные, чем люди, постольку грязь к их босым ногам не пристает» i[86, с. 11]. Матери пугали ими своих непослушных детей. И не было для японца более страшного оскорбления, чем сравнить его по каким-то качествам с сэммин. К париям питали отвращение как к «грязным», низким существам. В то же время их боялись как людей, способных на любое насилие, преступление и предательство. Такой страшный и отталкивающий образ жителя бураку входил в подсознательную сферу большинства японцев еще в детстве, усваивался так же естественно, как родной язык, и сохранялся на всю жизнь2.
Рамки сегрегации закреплялись множеством общих пренебрежительных названий-символов, кличек, которые должны были выразить всю меру презрения к сэммин. Наряду со старыми терминами эта и хинин большое распространение получили и такие, например, прозвища, как коконоцу (девять) и ёцу (четыре). Слово «девять» в данном случае предполагало намек на якобы меньшее число ребер, имевшихся у париев (считалось, что у «обычных» японцев имеется десять ребер). А слово «четыре» — на сходство с животными [55, с. 307]. По этой же причине в конце XIX в. их часто называли не син (новые) хэймин, а си (четвероногие) хэймин. А к презрительной кличке эта прибавляли еще унижающее определение до —до эта (до — раб, деревенщина) [68, с. 217—218].
Таким образом, предубежденное восприятие действительности было далеко не малозначимым явлением, которое в худшем случае может лишь обидеть человека, нанести ему моральный урон. Об этом свидетельствует тот факт, что, несмотря на отмену в последней трети XIX в. юридических ограничений и резкое ослабление роли идеи «осквернения», практика сегрегации париев достаточно эффективно продолжалась на основе системы психологического отчуждения. У Лафкадио Хёрна по этому поводу имеется такое вполне справедливое замечание: «Никогда в европейских городах гетто не были отделены от внешнего мира стенами и воротами больше, чем поселения эта от остальных японских городов социальными предрассудками» [93, с. 98].
Следовательно, ведущей силой, основным инструментом сегрегации стали предрассудки, наделявшие всех париев обширным комплексом личных недостатков. Создалась ситуация, при которой эти предрассудки казались уже совершенно оторванными от их старой социальной, политической и юридической основы и производили впечатление независимо существующей и произвольно действующей, определяющей силы. Психологическую парадоксальность такого положения весьма остроумно и точно охарактеризовал А. Сент-Экзюпери, который писал: «Достаточно объявить войну горбунам — и мы сразу воспылаем ненавистью к ним. Мы начнем жестоко мстить горбунам за все их преступления. А среди горбунов, конечно, также есть преступники» [31, с. 427].
Но в действительности дискриминация японских париев, как мы знаем, не была произвольным явлением. И не предрассудки ее породили и формировали. Но именно они делали сегрегацию-возможной и юридически оправданной, создавали ее психологическую основу и определяли характер отношения к дискриминируемому меньшинству.
Хорошо отлаженный общественный механизм отчуждения париев и после переворота Мэйдзи вполне эффективно формировал из жителя бураку члена дискриминируемого меньшинсгва, т. е. сохранял явление сегрегации. Процесс отчуждения начинался для сэммин с раннего детства. Он имел своей целью, в частности, приучить париев к мысли, что они являются людьми и гражданами второго сорта и поэтому не могут и не должны претендовать на очень многое, вполне доступное остальным японцам. На протяжении всей своей жизни жители бураку весьма болезненно ощущали эти рамки, которые поддерживались самыми строгими и унизительными мерами. В обществе «свободной инициативы и предприимчивости» сотни тысяч японцев по-прежнему были лишены не только прав на выход за очень тесный для них круг, но даже и надежды на эту возможность.
Попытаемся представить себе ту психологическую и нравственную атмосферу японского общества, в которой находился любой «средний» житель особого поселка с момента рождения и до смерти.
Едва выучившись ходить и говорить, ребенок из бураку начинал чувствовать и понимать, что к нему часто относятся хуже, чем к другим детям. Оскорбления, унижения и насмешки делали свое дело— довольно быстро они знакомили его с весьма печальной для него действительностью. От родителей, соседей и главным образом от «обычных» японцев дети сэммин с горечью узнавали, что они какие-то особые люди и что поэтому для них в будущем уготована худшая, чем для других, судьба. И все это только потому, что они имели несчастье родиться в семье жителей бураку.