– Иди и слушай. Чем больше проходит времени, тем более однородной массой оно воспринимается. Оно, как любая материя, с близкого расстояния видится в деталях, а вдали – просто массой. Все, что было до нашей эры, мы считаем тысячелетиями, затем плюс-минус сотни лет, потом для нас важны века, а в веке, в котором ты живешь, – и десятки лет. И вот этот кусок холста все ближе, узор все четче. Вторую мировую мы разбираем по дням. Но все же этот кусок ткани от нас уже далеко. А ближе всего то, что происходит с тобой. И даже это лоскутное полотно ты можешь рассмотреть лишь вблизи, измеряя лоскуты количеством сделанного и прожитого за единицу времени. Следишь за мыслью?
– Пытаюсь.
– Пока ты крошечный по сравнению не то чтобы даже с миром, а с окружающими тебя людьми, важен каждый час. На сколько часов раньше или позже срока ты родился, во сколько месяцев пополз, во сколько лет научился читать… Потом все это смешается в симпатичную массу под названием «раннее детство».
Чем больше событий в единицу времени, тем пестрее рисунок и тем сложнее на него будет смотреть издалека.
Вот ты лежишь, и ничего у тебя не происходит. Потом, когда выздоровеешь, это просто будет твой период жизни, проведенный в больнице. Зато для людей вокруг тебя это будет тонкое кружево полотна времени. Потому что они проживают его за тебя каждую секунду. Назовем этот период твоего времени дезинтеграцией.
– Чего?
– Распадением целого на части. Кажется, это про тебя, Тальк. Но человек на то и придуман, чтобы пытаться всё со всем соединить. Если нужно, он даже концепцию придумает в свое оправдание. Иначе как объяснить, зачем он пытается объединить несовместимые вещи?
Именно поэтому я подумал, что не стоит мне все-таки быть твоей тенью. Так что ты давай, собирайся, не бойся. Дружить ты со мной теперь точно не захочешь, побить меня не скоро сможешь. Ты только соберись как следует, тебе тут надо будет кое-что разгрести. Прикольно получилось, хоть тебе и не понравится. Тебе ничего не нравится, что я делаю. Но я привык.
Что-то много я стал забывать. Смотри, я волосы, как у тебя, покрасил. Правда, у тебя теперь их вообще нет. И это пройдет, как говорил Великий. Видел бы ты, как мы теперь похожи. Давай сделаем селфи на память. Я даже смартфон с собой взял ради такого случая.
Хард снял очки, надел их на Талька, сел на его кровать, прислонился виском к его виску, улыбнулся и нажал красную кнопку на экране. Затем Хард встал на стул, отклеил скотч от камеры видеонаблюдения и ушел, засовывая очки в карман. Они ему были больше не нужны, потому что линзы оказались удобнее: не запотевают, да еще и цвет глаз можно менять.
Хард покинул больницу через пожарный выход, который еще в прошлый раз открыл изнутри. Мимо него медленно проехало такси, в котором сидела Афина Ильинична. Машина остановилась перед главным входом. В темноту вышла высокая статная женщина, твердыми шагами она подошла к запертым дверям и стала громко стучать. Минуты через три вышел охранник. Он говорил тихо и невнятно. Зато женщину было слышно на всю улицу.
– Мне все равно, приемные сейчас часы или нет. Вы, как я посмотрю, спали! А я всю ночь не спала. У меня дурное предчувствие. И я не…
К другому входу подъехала «скорая». Афина Ильинична ринулась туда и проскользнула в дверь, пока санитар помогал вывозить из машины носилки.
Хард подошел к таксисту, который явно собирался прикорнуть. Он не хотел везти Харда под предлогом того, что обещал дождаться клиента.
– Не переживайте, она там надолго. При желании вы успеете вернуться. Мне недалеко.
Таксист быстро договорился со своей совестью, и сон как рукой сняло, когда Хард показал ему пятитысячную купюру.
Афина Ильинична влетела в палату Талька. За ней вбежал охранник с криком, что он вызывает полицию. У Талька потрескались губы, тело тряслось мелкой дрожью. Бабушка потрогала его мокрый лоб и отскочила от кровати.
– Срочно врача! – закричала она.
Охранник резко развернулся на сто восемьдесят градусов и выбежал из палаты. Через тридцать секунд он вернулся с медсестрой. Она звонила Главному.
Афина Ильинична ходила по палате кругами и приговаривала: «Ничего, Илюш, температура – это хорошо. Организм борется. Это хорошо…»
Охранник снова вышел и вернулся с бутылкой воды для нее. Он помог Афине Ильиничне снять шубу и принес бахилы, глядя на нее с сочувствием и восхищением одновременно. Он уже и забыл, какими словами она его называла еще пару минут назад. Да и какая разница. Зато он вспомнил, что женщина в гневе – это страшно. И надо обладать недюжинной мощью, чтобы выстоять перед этим гневом, не оскорбиться и не обидеться. Уже три года, как не стало его жены, с которой он прожил гораздо больше, чем без нее. И ему казалось, что эта сила за ненадобностью угасает и из-за этого он превращается в старика. Но сегодня ему удалось выстоять.
Медсестра сделала Тальку укол, после чего дрожь прекратилась.
Через тридцать минут у входа в больницу остановился тот же таксист. Из машины практически на ходу вышел доктор.