Мир Сорбонны был для меня таким же новым, как другой берег океана. Между тем он находился в двух шагах от монастыря, где я вырос, однако народ, с которым я столкнулся в университете, казался мне таким же загадочным, как турки или татары. Там я не встречал никого, кроме ученых людей, прибывших со всех концов Европы, чтобы послушать лекции знатоков богословия и философии. Чернь держали подальше от этой цитадели мысли и ума. Преподаватели, словно знатные сеньоры, важно шествовали по залам в сопровождении свиты студентов. Вокруг них формировались сплоченные отряды, столь же враждебные друг другу, как англичане и французы, сражавшиеся между собой в кровопролитной войне за герцогства и короны. Здесь никто не погибал на поле битвы, разве что тщеславие могло обратиться в прах после поражения в публичном философском диспуте. Уязвленная гордость причиняла больше вреда, чем раны от стрел или копий. Встречались там и монахи, приоры, епископы. Из Авиньона иногда приезжали кардиналы, желавшие послушать дебаты. Мировой ум получал здесь насыщение. А я ничего этого не понимал.

Я плутал по лабиринту коридоров этого удивительного сооружения, где днем и ночью бурлила толпа невероятных личностей, более жутких, чем призраки в темных залах, которых они обращали в бегство. Люди говорили, что за ними гоняются тени варваров – воинов Аттилы, изгнанных святой Женевьевой восемь веков назад. Я не мог найти нужную аудиторию, никого не знал, и другие послушники, служившие помощниками у преподавателей, не желали мне помогать, с удовольствием наблюдая за тем, как я прохожу путь обид и страхов, тот же, что они прошли до меня.

Только один из них принял мою небескорыстную дружбу.

Никто не знал, как его назвали при рождении; профессора, видевшие, как он вечно слоняется по аудиториям, звали его Этьеном, как первого христианского мученика[12]. Это имя ему очень подходило, у него всегда был такой вид, будто его поколотили. Святого Стефана Первомученика забросали камнями в Иерусалиме, а Этьена-послушника – в Латинском квартале. Его тело притерпелось к бесконечным страданиям. Он был известен тем, что переболел всеми возможными болезнями и провел в лазарете для послушников больше времени, чем в своей келье. Он был очень высоким, а его мягкость и доброта были так же велики, как его рост. У меня до сих пор стоит перед глазами его вытянутое, бледное, как воск, лицо с почти отсутствующим выражением, его глаза с опущенными уголками. Его череп тоже имел удлиненную форму, и никому не удавалось выбрить на нем круглую тонзуру; она выглядела как лущеное бобовое зерно, лежащее поперек макушки. Он походил на альпийских кретинов[13], которых под Рождество привозили с гор и показывали на ярмарках.

Между тем он обладал тонким умом, но позволял своей внешности говорить за него, дабы его жалели и боялись направлять на тяжкие работы по хозяйству. Он утверждал, будто врожденная утомляемость дарована ему небом и заменяет ангела-хранителя. Я скорее был склонен предполагать, что во всех жизненных обстоятельствах ему помогала великая лень-хранительница, дарованная им самому себе.

Также ему была присуща странная манера хватать предметы. Он словно прилипал к ним. Крепко сжимал пальцы, и требовалось определенное время, чтобы он ослабил хватку. Его рукопожатие было нескончаемым. Приходилось отбиваться, чтобы освободиться от него. Он уверял, что ничего не может с этим поделать. Братья, узнав его получше, больше не решались подавать ему руку и здоровались с ним издали либо по‐дружески хлопали его по плечу. Приглашенные его приором лекари наблюдали за этой мышечной аномалией, изучали ее, но так и не смогли объяснить. Они постановили, что это испытание, посланное ему Господом. Его движения были неторопливыми, как и его походка и речь. Создавалось впечатление, будто он медленно вытекает из себя. По этой причине ему дали прозвище Воск, и оно ему очень подходило, ведь когда он обхватывал вашу руку, она застывала, словно расплавленный свечной воск.

Все это могло лишить его должности помощника, но ему повезло, и в лице декана преподавателей богословия он обрел милосердную душу, к тому же склонную к суеверию. Когда старик услышал о послушнике, который подхватывает все хвори на свете, он подумал, что было бы неплохо оставить его при себе, чтобы он, как магнит, притягивал все опасные для декана недуги. Эта мысль не имела ничего общего с христианским милосердием, однако тело молодого парня казалось ему более приспособленным для того, чтобы пережить несколько лишних болезней вдобавок к уже перенесенным. И он попросил послушника всегда держаться возле него.

Здоровье старого теолога от контакта с Этьеном значительно улучшилось, любой мог это подтвердить. В ордене все это обсуждали и ставили в пример, преподнося как результат разумной благочестивой жизни, при том что сам патриарх полагал, что порукой его благополучию служит странный послушник. Декан в свои восемьдесят с лишним лет отличался живостью и острым умом, и, с тех пор как он приблизил к себе Этьена, никто не помнил, чтобы старика поразила какая‐нибудь хворь. Когда он видел, что Этьен крепок и бодр, его настроение портилось. Он становился беспокойным и молчаливым и старался раздобыть новейшие настойки и слабительные, требуя их у лекарей. Он каждое утро справлялся о том, как выглядит его верный послушник, и расстраивался, если у того был свежий цвет лица. Известие о том, что Этьен кашляет или у него жар, приносило ему глубокое утешение. При виде страданий, которые переносил молодой человек и которых удастся избежать ему самому, он чувствовал прилив сил. Впрочем, он сам уговаривал Этьена почаще находиться в холодных и сырых помещениях, коими изобиловала Сорбонна. Это место, пропитанное миазмами Сены, протекавшей по соседству, было столь же нездоровым, как и подверженные затоплениям подвалы лазарета, откуда больные выходили живыми только благодаря нежданному чуду. Этот мудрый человек берег послушника, как драгоценный талисман, поручая ему лишь то, что позволяло не удаляться от хозяина за пределы круга, отмеренного его тенью. Главной обязанностью Этьена было будить декана во время занятий при помощи длинной палочки, которой ему следовало трогать старика, едва тот начинал храпеть.

Ситуация более чем устраивала Этьена, который сидел и спокойно наблюдал, как остальные послушники сновали туда-сюда, исполняя бесчисленные распоряжения, и, хоть и находились в храме высокого ума, походили скорее на рабов, нежели на будущих ученых.

Именно Этьен подошел ко мне и любезно посвятил в секреты университетской жизни, начав с главного: уметь узнавать тех, кого есть резон узнавать.

На первом занятии у Экхарта, где я присутствовал, он сидел рядом со мной. Амфитеатр был полон. Я постепенно осознавал, что собой представляет мой учитель. Я считал его одним из влиятельных членов нашего ордена, вроде приора какого‐нибудь края. Он был магистром, и это казалось мне просто почетным званием, которое обеспечивало ему высокое положение в иерархии доминиканцев и уважение членов других конгрегаций. Мне даже в голову не приходило, что его слава выходит далеко за пределы монастырей и даже более – Церкви в целом.

В те времена он уже занимал самые высокие посты в германских землях. Он был приором Саксонии и генеральным викарием Богемии. Его власть простиралась на территории от Нидерландов до северо-востока Германии и Праги, в его ведении было более полусотни мужских и женских монастырей. Однако его слава была связана не только с высоким положением в ордене. Его богословские трактаты распространялись по всем университетам Европы и возвели его в ранг крупнейших мыслителей того времени, но его труды были написаны по‐латыни, что делало их недоступными для многих обычных грамотных людей. Славу ему принесли проповеди на разговорном немецком языке, которые он позволил переписывать и распространять. Они же и погубили его. Они дали возможность мыслящим людям, не учившимся в университетах и не сведущим в тонкостях теологии, прикоснуться к его свободным идеям, в обход церковной цензуры.

Между тем мне казалось, что он не представляет собой серьезной опасности. Его учение было настолько сложным, настолько возвышенным, что никто не мог его постичь. Даже я, думаю, так и не сумел до конца понять ни одной из проповедей Мейстера Экхарта, хотя он снабдил меня всеми необходимыми для этого инструментами.

Гораздо позже ключ к этому пониманию дали мне благочестивые женщины.

По их словам, не нужно было понимать его слова, достаточно было просто их любить.

Этот на вид совершенно невинный совет оказался самым верным. Секрет понимания мысли учителя заключался в нашем сердце, даже если в своих речах он призывал следовать за ним, руководствуясь разумом. В этом и состояла особая сила его проповедей. Темные для ума, они освещались сердцем.

По окончании лекции аудитория задрожала от аплодисментов, все слушатели поднялись и устроили учителю овацию. Тогда я и заметил среди множества студентов одного молодого доминиканца, который не хлопал в ладоши. Его фигура странно смотрелась в университетской аудитории. Он был очень толстым.

Его тело свисало по бокам сиденья, и вокруг него образовалась пустота. Над облачением, словно воротник, свисали складки жира. Его пухлые пальцы барабанили по пюпитру, и он смотрел на учителя жестким взглядом.

Скорее всего, он был одних лет с нами, однако сидел на стуле, и это подчеркивало его особое положение. Рядом с ним сидел суровый мужчина, с которым все здоровались, когда проходили мимо.

– Кто это? – спросил я у Этьена.

– Гийом Имбер, – тихо ответил он, – главный инквизитор Франции. Это он сжигает ведьм.

– А толстяк рядом с ним?

– Не называй его толстяком, – посоветовал мой новый друг. – Это послушник инквизитора. Предан ему, как пес. Он уже расспрашивал о тебе.

– Кого?

– Меня.

– И ты ему сказал…

– …что беспокоиться не о чем, – подхватил Этьен с ленивой улыбкой. – Я сказал, что ты, как и я, прибыл сюда с гор.

Я узнал, что послушник инквизитора уже приобрел некоторую известность в ордене. Вероятно, я был единственным доминиканцем, не знавшим его историю. Он два месяца добровольно держал пост под наблюдением своего провинциального приора и нескольких духовных лиц, чтобы доказать, что его полнота никак не связана с грехом чревоугодия. Таким образом, он пресек любые насмешки и домыслы, от которых немало страдал, но они все же оставили горький след.

Орден согласился подвергнуть его подобному испытанию, потому что видел в нем одного из самых способных учеников. Он был самым молодым в университете лиценциатом по теологии истории, и генеральный магистр возлагал на него большие надежды. Он не мог лишиться блестящего будущего из‐за тучности. По окончании двухмесячного поста он нисколько не похудел, но едва держался на ногах, его мышцы истаяли, хотя это было незаметно под слоем жира. Когда я его впервые увидел, он еще хромал.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Corpus [roman]

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже