Унего появился мучительный кашель, открылось кровохарканье. Врач папского двора поставил диагноз: смертельная лихорадка, поразившая легкие. Экхарт отказался от кровопусканий и отослал всех лекарей. Несмотря на холодные ванны и отвар из листьев ивы, жар усиливался. Он перестал есть, и приходилось с ним бороться, чтобы заставить пить. Откашливая кровь, он глухо стонал от боли. У него начался бред.
Поскольку его кончина была близка, его попросили соборовать. Кардиналам пришлось устроить дебаты, чтобы выяснить, правоверный ли он и достоин ли быть допущенным к таинству, учитывая подозрения в ереси. В конце концов они дали согласие.
Однажды ночью у него начались такие жестокие конвульсии, что он упал с кровати. Он расшиб руку и сильно прикусил язык. Его речь сделалась невнятной, и несколько недель после этого он метался и сознание его путалось.
По ночам я перечитывал ему стихи Матильды, они успокаивали его тревожное возбуждение.
После нашего прибытия в Авиньон она писала ему каждый день. Письма доходили до нас благодаря одному послушнику-доминиканцу, который занимался рассылкой писем курии в епископаты. За скромную мзду посыльные, объезжавшие те края верхом, позволяли нам пользоваться их услугами.
Однажды письмо не пришло.
Экхарт все чаще впадал в забытье. Лихорадка то усиливалась, то отступала. Сознание ненадолго к нему возвращалось, и он корчился в ужасных страданиях. В суматохе я ухитрялся дать ему несколько глотков воды. Врач научил меня вливать ему воду через задний проход, когда его состояние не позволяло сделать это иначе.
Его сердце бешено колотилось. Дыхание замирало. Тысячу раз мне казалось, что он умер. Но жизнь его не покидала. Недели проходили в ожидании редких пробуждений его сознания, когда ему можно было дать немного поесть. Меня беспокоило молчание Матильды.
За пределами монастыря никто ничего не знал. Внутри монахи не имели права со мной разговаривать и сторонились меня, когда я проходил мимо. Нам грозило обвинение в ереси, и, пока не было доказано обратное, мы считались виновными. В таких условиях мы не могли получить даже короткую весточку из внешнего мира.
В январе послушник принес нам письмо, подписанное настоятельницей общины в Руле.
Матильду взяли под стражу. Инквизиция судила ее в Кёльне вместе с другими бегинками, обвиненными в ереси.
Я не знал, что мне делать.
В поисках хоть какой‐нибудь помощи я испросил аудиенции у курии, но мне было отказано. Один из провинциальных приоров, Генрих фон Кузо, приехавший поддержать Экхарта, также ничем мне не помог. Защита бегинки-отступницы могла лишь осложнить положение моего учителя и навредить делу. Он отправил меня восвояси.
Я не нашел решения и остался в полном одиночестве. В конце концов я решил отправиться в Кёльн, доверив заботы об учителе братьям из монастыря.
В тот год вышедший из берегов Рейн затопил все дороги. Грозы следовали одна за другой. Я шел до Кёльна больше месяца. Как только добрался, сразу попросил аудиенции во дворце архиепископа, покинувшего свои владения в Бонне. Во имя Бога и папы я умолял принять меня. Его ответа пришлось ждать неделю. Все это время я в бессилии метался по городу, куда нас когда‐то призвали и где теперь я встречал только равнодушие и подозрительность.
Тогда я попытался получить поддержку университета, где за Экхартом еще сохранялась его должность. Двери Штудиума передо мной не открылись.
Наконец было назначено время аудиенции, и в указанный день я отправился во дворец архиепископа, молясь за Матильду. Я пришел утром, меня заставили ждать до вечера. В зал для аудиенций меня впустили только после того, как ушел последний посетитель, и слуги начали подметать пол. Я вошел в длинное помещение, где учитель несколько раз так опрометчиво бросал вызов авторитету Церкви. Архиепископ меня не ждал, но его кресло не пустовало. На его месте восседал Кансель.
Он поманил меня к себе. По обе стороны от него стояли два послушника, еще более истощенные, чем обычно. Он склонил голову к плечу, и его змеиный глаз уставился на меня.
– Братья мои, – произнес он, – полюбуйтесь, к нам явился скулить щенок Экхарта.
Два призрака наклонились, чтобы получше рассмотреть молодого доминиканца в рясе, испачканной дорожной грязью, с впалым от утомления лицом, такого же жалкого, как они, перед лицом своего мучителя.
– Подойди ближе, – велел Кансель.
Я сделал несколько шагов к креслу, не поднимая глаз. Его босые ноги в сандалиях были очень грязны.
– Как здоровье твоего учителя? Говорят, дьявол хочет забрать его к себе.
– Он еще поживет.
Кансель наклонился к моему лицу. Я снова почувствовал, как от него воняет.
– Я знаю, зачем он тебя прислал. Причина в проститутке из Руля.
– Это во имя…
– Замолчи, – вскричал он. – Ты позоришь свой орден, ты позоришь Христа! Пока ты служил еретику, твои братья францисканцы очищали от скверны этот край, охваченный заразой. Твой учитель вводит в заблуждение души и погружает их в хаос, а я их исправляю. Изнасилованная бегинка совершила худшие из грехов, а от ее писаний смердит похотью.
Оба послушника на этом слове молитвенно сложили руки.
– “Облеки меня покровом своего долгого желания”, просила грешница. А я накинул на нее огненный покров, – рявкнул Кансель.
При этих словах я пошатнулся. Все зло мира сосредоточилось в тщедушном, уродливом теле этого францисканца. Учитель ошибался, зло на самом деле существовало, и демоны воплощались в людях.
– Ей дали право на беспристрастный суд, – снова заговорил он. – Ее сестры отреклись от своих заблуждений и теперь искупают вину в монастырях, откуда никогда не выйдут. Она единственная упорствовала в своих грехах. А твой учитель очень помог инквизитору.
Я не понимал, что означают его слова. Кансель почти сладострастно их повторил.
– Его письма обвиняли ее лучше всех доказательств, какие мы собрали. В них он по‐дружески корил ее за исступление и экстаз, за надменность веры, но укоряя, он свидетельствовал против нее. В остальном кнут заставил ее исповедаться в своих преступлениях.
Кансель замолчал и пристально вгляделся в мое лицо, ища на нем ожоги от своих слов.
– Столь юная душа, и столько грехов! Похоть, бесстыдство и ересь! Она намеревалась соединиться с Господом… раздвинув ляжки. Впрочем, я уверен, что твой учитель облекал ее своим покровом. Хитрец входил в эту женщину. Ее вуаль не защищала ее добродетель, а скрывала ее позывы. Она созналась в том, что ее стихи были вдохновлены дьяволом и что бегинажи, эти логова Свободного Духа, распространяли заразу.
Он покачал головой и продолжал добродушным тоном:
– Тем не менее инквизиция была готова ее простить. Она полностью раскаялась. Она подписала отречение от всех своих сочинений, а также дала клятву никогда больше не опорочить себя. Ввиду раскаяния к ней собирались проявить такую же снисходительность, как и к ее сестрам. Тебе, сопливому доминиканцу, лучше всех известно, что суд не назначает суровых наказаний преступникам, признавшим свои ошибки. Но его рука безжалостно карает тех, кто упорствует в своих грехах или вновь их совершает, – вероотступников.
Последние слова, видимо, пахли мясом, потому что послушники, словно стервятники, придвинулись ближе.
– Я мог бы оставить ее в покое, но подумал о преступлениях твоего учителя, которые остались безнаказанными. И я решил найти для них более справедливую кару. Я знаю, Церковь никогда не решится наказать его так, как он того заслуживает. Правосудие сильных мира сего не карает сильных мира сего. Но я, мой нищенствующий брат, вершу правосудие бедных. Почему должны гореть на костре только еретики из народа? Мы никогда не видели, чтобы поджаривали на огне какого‐нибудь принца, или университетского профессора, или епископа!
Кансель схватил меня за руку.
– Я сам пошел навестить ее в темнице на следующий день после суда. С нее давно уже сорвали вуаль. У нее было ничем не примечательное лицо. Я пришел со своими свидетелями, – сказал он, показав на послушников. – Откажись она хоть от одного слова, мне этого хватило бы, чтобы вновь отправить ее к судье.