– Что вы? Да где же тогда я природу наблюдать буду? Где же вдохновения искать? Ведь в городе пошлость, американизм, поэзии и следа нет. Что вы, как можно!
– Вы Надсона отрицаете, и я отрицал, – гудит в углу Буренин. – Где же несходство взглядов?
– Да ведь вы и Бальмонта травили.
– Травил. Что ж такое? А он все-таки в люди вышел… Значит – молодец. Теперь и я его признаю…
Сергей Городецкий становится в позу, откидывает кудри и читает «певучим славянским голосом»:
На лице хозяина и его друзей светится ласковое одобрение. Вот – недаром поили портвейном и выписывали ему чеки. А недавно еще писал декадентщину и революционное. Надо только уметь к человеку подойти…
Странное зрелище представлял дом 6 по Эртелеву переулку после 27 февраля 1917 года.
На груди швейцара – невероятно – красный бант. Впрочем, что же невероятного – только что вышло «Новое время»… с передовой статьей – «Мы всегда говорили, что самодержавие изжило себя…».
Пустынные покои еще более пустынны. Лица всех, от служителя до редактора, испуганно-изумленные. Конечно, «мы всегда говорили», но все же…
Н. Ю. Жуковская трясущимися руками собирает для отправки в типографию материал первого революционного номера «Лукоморья». От редакции… Это Михаил Алексеевич написал. Ужас. Лучше не читать. Стихи Городецкого «Свобода, ты – алая дева…». О господи! Рассказ – рассказ из старых, военный. Но статьи: выступление – волынцев… Клише – Временное правительство…
Она подносит к носу лорнетку и всматривается в лица «этих людей» с молчаливым упреком. Перебирает карточки: Бубликов… Керенский… Милюков…
Дойдя до портрета князя Львова, она оборачивается со слабой улыбкой:
– Конечно, он тоже революционер… но лучше, чтобы он был во главе, если уж… все-таки человек из общества, князь… Посмотрите на его лицо: все-таки – il a le racel[11].
Петербург, конечно, был столицей, но – признаемся хоть теперь – столицей довольно захудалой, если «равняться по Европе». Не Белград, разумеется, но и не Лондон и, если рассуждать беспристрастно, – скорее ближе к Белграду. Мы любим теперь вспоминать о былом петербургском блеске, но, в сущности, всего блеску было четыре кондитерских, четыре ресторана, магазин Кнопа, угол Морской и Невского и – «звезда из звезд, комета из комет» – французский театр. Не в счет гвардейские формы и битье зеркал в «Аквариуме». Это хотя тоже блеск, но блеск скорее ориентальный, так сказать, «свет с востока», и к европейскому лоску отнесен быть не может.
С высоты своей «бездушной чопорности», удивлявшей и заставлявшей завидовать провинциалов и москвичей, петербуржцы делали вид, что в Северной Пальмире, в смысле Европы, все обстоит благополучно. Пристыженные провинциалы верили и завидовали. Но под «ледяной» внешностью в груди петербуржца билось обыкновенное, самое человеческое сердце. И это сердце терзалось сомнениями и стремилось к идеалу, как и всякое другое: трамвайное управление вводило сумки для кондукторов нового, только что принятого в Копенгагене образца, городская дума «в виде опыта» покрывала улицы неподходящим к климату асфальтом. Дума заранее знала: асфальт не годится – лошади будут ломать ноги… но что же делать, раз в Европе повсюду асфальтовые мостовые. Каждый старался как мог и как умел.
Деятели искусства не имели тогда власти ни над мостовой, ни над фонарями, ни над трамваями. Это потом, после «Великого Октября», они эту власть ненадолго получили и использовали, чтобы сломать решетку Зимнего дворца (ворота решетки доломать не успели – их развалины до сих пор свидетельствуют о высоком художественном подъеме тех дней). Деятелям искусства оставался один «путь», ведший к заветной цели: заманивать в Петербург знаменитых иностранцев, устраивать чествования, шум в газетах, произносить речи о русско-французском (или немецком, или шведском) альянсе, очаровывать гостей «широким русским гостеприимством» и, тоже с речами и «гостеприимством» проводив гостя на Варшавский вокзал, предвкушать удовольствие ближайшего, очередного визита.