«Знаешь, что мне приходит в голову. Живя на чужой счет, я подаю дурной пример Котику. И он это очень наивно выразил в одном из своих последних писем: “Если ты меня будешь упрекать за то. что я обратился к M[ada]me Мекк, то я тебе скажу: а ты-то сам!!!” Эта фраза мне весьма не понравилась, так же как и следующая: “Итак, я остаюсь в Берлине и буду жить на двести пятьдесят франков, которые буду получать от той самой особы, которая тебе дает тысячу пятьсот франков”. Эта фраза звучит как-то странно, каким-то упреком! Дескать, уж много больно тебе! Вообще я не знаю, хорошо ли делает он, решившись остаться за границей. Придется его выписать и поговорить обстоятельно. Так трудно теперь мне давать ему советы. Он спрашивает меня, следует ли ему оставаться в Берлине, чтобы учиться у Иоахима. Если бы я даже находил, что не следует, – могу ли высказать это? Ведь он скажет, что я говорю это, жалея давать ему денег»[482].

Тем не менее Котека нельзя упрекать совсем в неискренности в отношении Чайковского. Будучи в активной переписке с композитором, Иосиф всячески поддерживал его в самые тяжелые месяцы депрессии, помогал преодолеть жизненные невзгоды и вновь обрести веру в свои творческие силы. Завершая работу над инструментовкой Четвертой симфонии и оперы «Евгений Онегин», Чайковский мучительно сомневался, хватит ли у него «пороху на что-нибудь новое»[483]. В письме из Берлина от 10/22 декабря 1877 года Котек ободрял Чайковского:

«Вообще я за тебя довольно покоен теперь. Появится скоро симфония на удивление всего музыкального мира, потом опера, а затем… концерт скрипичный? Не правда ли? И года через 2 или 3 этот концерт будет исполняться в Москве и Петербурге господином Котеком (а попросту Моськой) и оркестром будет дирижировать непременно Петр Ильич Чайковский. Согласен?»[484]

Итак, Котек приехал 2/14 марта в Кларан. Он «навез много нот, и ожидается еще целая масса четырехручных аранжировок из Берлина»[485],– сообщал Чайковский брату Анатолию.

К этому моменту композитор начал писать Большую сонату для фортепиано (соч. 37). Дело продвигалось трудно, Чайковский все еще не мог войти в нужное творческое состояние. 3/15 марта он писал: «Работал неудачно, неуспешно»[486]. На следующий день было не лучше: «Занимался опять без увлеченья, насилуя себя. Не знаю и никак не могу постичь, почему, несмотря на столько благоприятных условий, я не расположен к работе. Выдохся я что ли? Приходится выжимать из себя жиденькие и дрянненькие мысленки и за каждым тактом задумываться. Но я добьюсь своего и надеюсь, что вдохновенье осенит снова»[487].

При этом Петр Ильич много музицировал с Котеком, играл с ним ряд новых скрипичных сочинений, которые тот привез с собой. В письме Надежде фон Мекк от 3/15 марта композитор сообщал: «Сегодня целый день я играл с Котеком и в 4 руки и со скрипкой. Я так давно не играл, не слышал хорошей музыки, что с неизъяснимым наслаждением предаюсь этому занятию»[488]. Особенное впечатление на Чайковского произвела «Испанская симфония» для скрипки с оркестром Эдуара Лало, где, по его словам, «много свежести, легкости, пикантных ритмов, красивых и отлично гармонизованных мелодий» и где автор, подобно Делибу и Бизе, «не гонится за глубиной, – но тщательно избегает рутины, ищет новых форм и заботится о музыкальной красоте больше, чем о соблюдении установленных традиций, как немцы»[489]. Чайковский играл с Котеком и свои недавно написанные сочинения: «Франческу да Римини», Четвертую симфонию, а также сцены из «Евгения Онегина».

В итоге к композитору стали возвращаться творческие силы. Переломным моментом можно считать 5/17 марта. Все происходящее и свое видение творческого процесса Чайковский подробно изложил Надежде Филаретовне:

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь Замечательных Людей

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже