Я прошел мимо трехэтажного корпуса интерната, окна которого были заляпаны известкой, потому что комнаты изнутри белили, как и планировал Павлович, затем вышел к крытому летнему павильону, построенному для игр воспитанников во время дождя, и возле него увидел Людмилу. Она читала книгу, сидя на траве. Дети купались.
— Почему ты не сказала, что к тебе приезжал твой однокурсник? — спросил я, хотя еще минуту назад и не думал говорить об этом, поскольку считал, что Валя нарочно хотела пробудить во мне ревность, недобрую подозрительность к Людмиле, поссорить нас, и я решил этому не поддаваться.
Людмила отложила книгу, встревоженно посмотрела на меня:
— У тебя такой вид… Как будто с кем-то подрался…
— Да считай, что подрался.
— С кем же?
— С Валей, буфетчицей.
— Так это она тебе рассказала…
— Она. А ты могла бы не ждать, пока…
Людмила засмеялась, не дала мне договорить:
— Если не рассказала, значит, не придала приезду своего однокурсника такого большого значения, как Валя…
Слова ее и смех развеяли ощущение обиды, которое успело поселиться в душе, но еще оставался все же легкий ее налет, и я сказал:
— Очень удобный момент выбрал для визита твой однокурсник. Как раз тогда, когда я был в Минске.
— Мне тоже жаль, что тебя не было. Я познакомила бы вас. Он очень интересный и очень умный человек.
И вот тут что-то похожее на злость царапнуло мне сердце. После того первого вечера, когда сама Людмила рассказала мне про своего институтского друга, я даже не думал об этом человеке. Просто ничто не давало мне оснований думать о нем. Наши отношения с Людмилой были такими, что исключали всякие сомнения.
И тем более остро затронули меня сейчас ее слова.
— Что ж, тебя можно понять, — не унимался я, — общие воспоминания, общие друзья, общие интересы. Не то что у нас с тобой — ничего общего.
Людмила поднялась с земли, расправила платье, сердито оборвала:
— Не сочиняй глупостей, Генка.
— Правильно. Для умных разговоров есть умные однокурсники.
— Знаешь, если у тебя настроение говорить пошлости, то я его разделить не могу.
Я никогда еще не видел Людмилу такой рассерженной. Где прежняя мягкость, нежность, где тот добрый огонек в глазах, то ласковое, ровное настроение, которое я всегда привык видеть у нее? И вообще, не слишком ли она изменилась в мое отсутствие, стала какой-то нервной, взволнованной, держит себя так, будто я ей в чем-то мешаю.
— Мне кажется, ты вообще в последнее время не хочешь разделять моего настроения. Ни доброго, ни плохого. Не потому ли ты и решила остаться здесь?
Наверно, говорить это не стоило, но я не смог удержаться.
Людмила с мученическим видом потерла рукой щеку, сказала, словно бы обращаясь к самой себе:
— О господи, господи. Ну что мне делать с этим человеком?
— Я могу облегчить вам вашу задачу, Людмила Сергеевна.
Это получилось у меня хорошо. Легкий поклон, ироническая улыбка, крутой поворот — и беззаботной походочкой…
— Гена!
Она стояла, беспомощно опустив руки, и это ее тихое, вымученное, дрожащее от слез «Гена!» эхом отозвалось в моей гулкой, как пустая бочка, душе.
Каждый шаг от нее давался мне с неизъяснимой болью, но я уже не мог остановиться, потому что непонятная обида гнала меня все дальше и дальше от Людмилы.
Воздух сотряс низкий, сиплый гудок тепловоза. С грохотом, тяжким гулом плыли, обгоняя меня, вагоны. Это был минский поезд. Следующий — вечером, около двенадцати.
Целая вечность…
В окне вагона промелькнули лица трех солдат.
Из другого окна мне помахала рукой маленькая девочка с красным бантом на голове. Я не ответил, и девочка с недоумением посмотрела на меня.
До двенадцати ночи — уйма времени. Вещи у меня собраны. Только купить билет да подвести черту. Все счесть и, что нужно, вычесть. Проверить результат… Отложить его в какой-то потаенный уголок памяти. Постараться заглядывать туда как можно реже. Поречье, где ничто больше меня не удерживает, стереть с карты воспоминаний. Есть в моей жизни и лучшие места. И еще будут. Потому что главное несомненно впереди. И скорей бы наступило двенадцать ночи.
Я шел по тропинке, вытоптанной пониже железнодорожной насыпи, и бессмысленно смотрел перед собой. И плыла навстречу мне средь зелени желто-серая лента, шероховатая от гравия, когда поднималась вверх, и темная, гладко выбитая, лоснящаяся от проступающей кое-где влаги — в низинах. Было что-то успокаивающее в этом извилистом течении узкой полоски земли, и выступали понемногу передо мной приметы неяркой, но усердной жизни, которая проявлялась повсюду.