— Ты сейчас некрасиво и не очень-то талантливо обманываешь меня, — беззлобно, будто хренов проповедник всех этих хреновых изжитых истин, пробормотал седой тем голосом, в котором настойчиво крутилось: «пока не согласишься и не примешь меня — я от тебя не отстану. Потом не отстану тоже, но это уже совсем другая история». — Я очень хорошо слышал, как у тебя бурчит в желудке, поверь. Так что брыкаться нет нужды. К чему это вообще, если мне ничего так не хочется, как просто заиметь возможность разделить с тобой свой скудный ужин, ну?
— Да закройся ты уже! Закройся и оставь меня в покое, ты… ты… — в почти детском смятении и полынном пламени разжигающегося лица вспыхнул затрясшийся от бессилия Мишель, а после…
После заткнулся сам, когда непрошибаемый незнакомец, продолжая улыбаться и сжимать его руку, вконец спятил и огладил забившуюся пульсом оголённую кожу, каким-то неведомым моисеевым чудом добираясь до той даже сквозь плотную грубую ткань.
— Меня зовут Николас, кстати говоря, — хохотнув сквозь ленточку блудливо-опасных губ, промурлыкал седой Санта Клаус, выжигая глазищами гербарии собственного собачьего клейма. — Николас Уайтдог, если точнее. Наверное, с моей стороны будет слишком большим запросом пытаться вызнать и твоё имя, верно?
Мишель рикошетом нахмурился, вскинулся было, вновь стремительно отвернулся к пожирающему отражённый свет окну, окончательно, кажется, отдавая бесполезную правую руку в безраздельное пользование улыбчивой собаки. Буркнул пару неласковых тихих словечек, уверяя скорее самого себя, чем кого-либо иного, что спрашивать да болтать этот самый песий Уайтдог может сколько угодно, только вот толку с того никакого не добьётся, а потом…
Потом, когда приблудившийся шут чёрно-белых снегов, всё же отпустив его, принялся расставлять и разделять по двум пошатывающимся столикам дышащий соблазнительными ароматами ужин, попутно нахваливая какую-то там неизвестную
сеть ресторанов и сокрушаясь о невозможности поставить для надлежащей атмосферы хороший коллекционный винил, Мишель, кусая солёные да сухие на вкус губы, старательно вглядываясь в снежные созвездия и косые кусачие ветра, зачем-то взял да едва слышно бросил в гремучее никуда хриплым уязвлённым голосом приоткрывшего стеснительный лепесток зимнего шиповника:
— Мишель… Мишелем меня зовут, дурная ты псина…
Дурная псина, непроизвольно разжав дрогнувшие в удивлении пальцы, выпустила на автобусный пол обжаренную в яичной панировке имбирную ножку печальной индюшки: никакой индюшки она уже не замечала, с изумлением и накаляющейся шальной улыбкой уставившись на крепко-крепко поджавшего ниточку рта черногривого юнца в белых оленьих шубках.
🦌
Седой чудак, чьего имени Мишель не произносил вслух из соображений исключительно принципиальных, пусть и самому себе не до конца понятных, вызывал в сердце упрямое желание отвернуться и глядеть строго в окно, пол, потолок или стенку, делая вид, будто к чёрту этот клоун сдался, будто плевать на него хотелось, будто нет никакой разницы, сидит он тут или где-нибудь позади, но дрянь эта раз за разом вытворяла те допекающие безумства, что заставляли чертыхаться, стискивать кулаки и поворачивать голову не куда-то там, а в одну и ту же непримиримую сторону, где водились чужие руки, чужие смеющиеся губы, весь тот невыносимый дурдом, что взрослый мальчишка со снежной шкурой вытворял — потому что кто, ну кто станет сидеть в автобусе и…
И вот хотя бы развешивать, гори оно тремя огнями, паршивые шерстяные… носки?
У Мишеля это попросту не укладывалось в голове. Мишель щерился и дулся сам себе под нос, а этот болван, мурлыча то на один мотив, то на другой, продолжал да продолжал, ведя себя при этом так, будто иначе и быть не могло, будто все, кто застревают в автобусах в зимнюю ночь, намеренно таскают по карманам не имеющие пары носки — авось да где-нибудь пригодятся?
Разобравшись с носками — преспокойно выуживал из не знающей размеров сумки помятых пряничных оленей, проворно высыпал тех на колени опешившему Бейкеру, точно не понимая, что тот их не то, что есть не успевал, так даже не собирался начинать и пробовать — тоже вот принципиально, пусть и до чёртиков голодно. Присобачивал вынутые из карманов пахучие еловые веточки к спинке переднего сидения, привешивал те над головой, совсем уж непонятно, где и посредством чего закрепляя, впихивал в каждую нашедшуюся щёлку, а под самой большой веткой — той, которую воткнул строго между ними и которую тоже по иголочке выскреб с сумочного днища, потому как в карман она, очевидно, не помещалась — устроил ещё и очередной носок: лоскутный и клетчато-красный, с криво нашитыми чёрными пуговицами, простенькими синенькими звёздами и стежковыми заплатками, с оторочкой из искусственного меха и единственной лакричной палкой-конфетой, уютно устроившейся в мягкой утробе.