Бейкер, пронаблюдавший за церемонией до победного завершения и строго-настрого к тому моменту порешивший, что Уайтдог этот — просто-напросто конченый псих, понадеялся, что хотя бы на достигнутом седой эльф успокоится, но тот, погружая руки в трёхмерное днище устроенного между ног багажа, всё продолжал и продолжал вытаскивать то передаваемые синеглазому юнцу пряничные фигурки, то приклеенные на слюну бумажные снежинки, то засушенные или и вовсе искусственные цветки алого молочая, приделывая те на упругие игольчатые ветки, на обивку, даже на ухо Мишелю, за что поплатится в кои-то веки достигшим цели ударом — ленивым, слабым и отвешенным просто так, чтобы настолько-то не наглел.

Пёсий Уайтдог смеялся, отшучивался глупыми детскими шутками, поглядывал на ёжащегося, но пугающими рывками привыкающего Мишеля и на творение своих рук с какой-то совершенно непостижимой лаской, и в конце концов сивогривый, тщетно всё последнее время гадающий, побелели ли джинсы этого типа от того же, от чего побелели однажды и волосы, не выдержал. Спросил, настороженно перекатывая на языке не слишком знакомые слова:

— Какого чёрта ты здесь вытворяешь, болван? Санту приманиваешь или что? Неужели веришь, будто разжиревшие деды шатаются ещё и по автобусам?

Уайтдог, незамедлительно отреагировав, приподнял голову, удивлённо хлопнул глазами с накрахмаленными кедровками-ресницами. Чуть помешкал, как-то так по-особенному улыбнулся, что у Бейкера внутри заскреблось, забилось, пробудило ту закрытую на двери-засовы позорную частичку, измученную за долгие годы одиночества-предательства рваной бумажной осенью Мьюз, которой вдруг очень и очень захотелось потянуться к дурной безвременной собаке навстречу, умостившись в до бесстыдства горячих — это Мишель знал уже отнюдь не понаслышке — руках.

— А почему бы этим самым дедам, как ты их называешь, не забраться и в автобус? Он ведь Санта Клаус, этот дед. Святой да волшебный чудотворец. Какая тогда ему разница? — это беловолосое недоразумение вопросило абсолютно серьёзно, но с невольно уколовшей сердечную жилу уловкой, хотя ведь даже улыбку свою бесконечную убрало, пока привешивало следующий на очереди пряничный домик, украшенный подсушенным цветком рыжего физалиса, и Мишель…

Мишель как-то и почему-то купился, поверил.

Поддался, будто изначально являлся вовсе не ребёнком, слишком быстро дошедшим до разоблачения, что никаких сказок не существует в изгаженном взрослыми мирке, а самым что ни на есть изнеженным васильковым принцем с хрупкими лазоревками в так и не созревшей до конца душе.

— Он слишком толстый, чтобы пролезать в оконные щели, — тушуясь перед тем, что слетало с языка, буркнул юнец. — И в здешние двери — тоже. Неужели не видел никогда, каким здоровым его рисуют? И вообще хреновы Санта Клаусы не шляются по автобусам, если ты не знал, тупая псина. Им не положено.

— А где же они тогда шляются? — как будто бы невинно вопросил седой, оставляя в покое все свои игрушки и полностью переключая внимание на всё больше жалеющего, что вообще раскрыл разошедшийся непослушный рот, Бейкера. — Где, по-твоему, им положено?

Во всём этом таился некий ускользающий подвох с запашком подгнившей шведской рыбины, что-то неправильное и неприятно покалывающее сосновой поступью спину, и Мишель, предчувствуя скорую опереточную развязку, поспешил хоть как-нибудь откреститься, отнекаться, отогнать от себя прицепившегося недоумка прочь, чтобы больше не возвращаться к чересчур компрометирующим присказкам и вообще с ним, с козлорогим этим без рогов, лишний раз не говорить.

— В пережравших домах таких же пережравших тупых людей — хрен его знает, что у них там за вековечное договорное колдовство, дающее умещаться в узких дымоходных трубах, но… Если дымохода нет — можешь хоть до гроба обождаться, а один чёрт никто к тебе не заявится, — пытаясь придать голосу хоть немного погоревшей дотла злобности, насупленно рыкнул он. — Если дымоход есть — то припираются твои Клаусы, ползают на карачках под ёлочными трупами да с разбитыми шарами в разнёсшейся до небес заднице. Наступают в выблеванный кошаками ёлочный дождь, чертыхаются почище моего, тошнятся оставленной на ночь морковиной и прокисшим молоком, с презрением бросают хренову бесполезную бляшку на ядовитую память и уходят обратно, в отместку разнося по кирпичу паршивую крышу паршивых идиотов… — чем больше он говорил, тем большим идиотом ощущал себя сам, и если бы гадская дворняга выдала бы сейчас что-нибудь насмешливо-язвительное, в духе: «так ты, оказывается, всё-таки веришь в жиряка-толстяка, но вслух признать его существования из-за печальной детской обиды не можешь, да?» — он бы просто разбил ей челюсть и убрался в самый конец притихшего автобуса, выселив тучную бабку на положенное двадцать девятое, не сорок третье — да прочистите уже кто-нибудь ей память! — место.

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже