– Хорошо в лесу. Красиво, – повернувшись ко мне, сказал отец.
– Да, – ответила я и сделала пару шагов назад.
– Хорошо, когда есть отец.
Мне захотелось сказать, что смотря какой отец, но я сказала просто «да». Отец впился в меня потемневшими глазами, и я неуместно подумала, что они точно такого же цвета, как Енисей. Будто сейчас можно было думать о Енисее, а не только о том, чтобы бежать.
Мое «да» повисло в притихшем зимнем лесу и продолжало звучать, повторяемое каждым голым деревом. Лицо отца разгладилось, на нем появилось знакомое самодовольное выражение. Казалось, отец победил в какой-то важной битве и теперь удовлетворенно поглядывал на горы трупов поверженных врагов. То, что я сказала, доставило ему удовольствие, и это удовольствие не омрачали ни моя неискренность, ни те обстоятельства, в которых я была вынуждена с ним согласиться.
– Ты похожа на отца, – сказал он, и я почувствовала мерзкий кислый привкус во рту – и от смысла этой фразы, и от того, что отец, как обычно, говорил о себе в третьем лице. Казалось, это третье лицо делает его не просто моим отцом, а чем-то большим – отцом вообще.
Еще я почувствовала стыд, а стыд всегда твердил мне: в том, что я слышу, есть доля правды.
Это было мое, наверное, самое близкое соприкосновение с отцом за всю жизнь, когда мы, как два затравленных пса, бежали через ноябрьский лес. Отец спасал меня от мира как мог, потому что мы были одной поганой породы. Из тех, кто всегда должен ходить на коротком поводке и в наморднике, всегда быть на привязи или в клетке. «Я же тебе говорил, никогда никому не рассказывай о себе и своей семье», – повторял он мне в детстве.
– Никому, блядь, не рассказывай ничего! Особенно врачам и ментам! – орал он сейчас.
Глядя на его ярость, я отчетливо поняла, что отец был готов убить меня сам, но не позволил бы запереть в клетке, и я благодарна ему за это. Благодарна так, как одно уродливое существо может быть благодарно другому за то, что оно не единственное такое на свете.
Даже сейчас я благодарна ему за это.
Я никогда не чувствовала любви к отцу, даже в детстве, но когда мы шли через лес и я смотрела в его спину, то ощущала его затравленность, страх и одиночество. Сквозь собственную неприязнь и ненависть я жалела его. Не знаю, можно ли сравнивать жалость и любовь, но именно это чувство к отцу, похожее на жалость, но недотягивающее до любви, я хотела бы удержать в памяти.
– Спасибо, что забрал меня из больницы, папа, – сказала я.
– А как я мог не забрать, – ответил отец и махнул рукой куда-то в сторону Енисея.
Еще несколько дней после возвращения из психбольницы мне казалось, что за мной придут санитары. Я вздрагивала от каждого шороха за закрытой дверью и от каждого телефонного звонка. Это продолжалось, пока родители не съездили в больницу и не подписали бумагу о том, что забирают меня домой под свою ответственность. Сначала мать хотела ехать одна, но отец напросился с ней. «Ты же внушаемая, – сказал он ей. – Запудрят тебе там мозги, ты и дочь родную сдашь».
Отец жил в постоянном страхе за свое существование, мир не был для него безопасным местом. И мне стало понятно, что безопасным он не будет и для меня.
После психбольницы я решила, что не имею права ни на какую помощь, потому что есть по-настоящему больные люди. А еще больница укрепила мои страхи: я должна скрывать свое состояние и справляться с ним сама, если не хочу оказаться взаперти.
Справляться я решила с помощью расстояния и одиночества: окончив университет в Красноярске, уехала в Москву и в течение пяти лет не заводила никаких близких отношений.
Я не признавалась себе в этом напрямую, но чувствовала, что моя тяга к агрессии никуда не делась, поэтому просто старалась избегать любых ситуаций, где она могла бы выплеснуться. К счастью, задремавшая агрессия позволяла мне очень многое: учиться, работать, слушать людей, наблюдать, как другие влюбляются и дружат.
Пару раз в неделю, иногда чаще, мне снились сны, в которых я кого-то била или убивала. Иногда это были знакомые, а иногда – совсем незнакомые люди. Один раз за ночь я успела убить двоих, а третьему откусила палец. Палец хрустнул, и я выплюнула его, прямо во сне подумала: как хорошо, что не чувствую вкуса.
Долгое время я была уверена, что такие сны снятся всем так же часто, как и мне, но потом поговорила с несколькими знакомыми и одногруппниками под предлогом какого-то исследования, и оказалось, что вообще-то – очень редко.
Сны, которые я видела постоянно и к которым привыкла, многие называли чудовищными кошмарами, запомнившимися им на всю жизнь именно потому, что приснились всего однажды.
Меня удивляло и пугало то, как часто и как концентрированно в моих снах присутствует насилие, которое я причиняю другим. Я пересмотрела их так много, что скоро смогла выявить какие-то закономерности или, если можно так сказать, свои насильственные предпочтения.