Чем меньше оставалось времени до съезда художников, тем лихорадочнее шла работа в мастерских. Зимин заканчивал «Каторжан». Он чуть не сутками горбился у своего размашистого полотна. У каторжан, стоящих на солнце где-то в каменоломне, были тяжелые, одержимые одной мыслью лица, почти одинаковая одежда на всех — полотняные рубахи и такие же штаны, тяжелые руки, натруженные многолетней нечеловечьей работой, кое на ком — арестантские шапочки. И тут же нехитрые, тяжелые инструменты. А над всем этим пронзительное, почти чистой берлинской лазури небо с едва заметными, тронутыми охрой прожилками облаков. Неяркое по цвету, кроме неба, полотно несло на себе отпечаток тревоги и монументальности момента, и солнце звучало в нем такое же тяжелое, палящее всерьез. Но что удалось Зимину — это единство мысли в лицах и глазах людей.
Артемьев словно понял это. Он сказал:
В машине Мария Сергеевна сказала Курашевой:
Она молча покачала головой. Артемьев помолчал, хмуря брови, подумал, все еще не выпуская ее ледяной руки из своей большой, мягкой и теплой. Потом похлопал ее руку: мол, ничего… Обойдется. Но и он увидел в Марии Сергеевне полное отсутствие боязни сказать мужу о происшедшем. И скоро в гостиной зажурчал его хрипловатый, домашний баритон.
— Все, старлей. Служи дальше. Кончено…
Не оборачиваясь, он спросил жену:
— Мы с Арефьевым говорили о вас, о клинике вообще. Пришла пора. Здесь надо разворачивать такую же работу, как и у нас, как в клинике Вишневецкого. Этого будет трудно добиться. Я могу предложить — от своей клиники лабораторию у вас. Заведующий лабораторией — должность профессорская. Пять-шесть ставок. Через год здесь можно будет делать то, что делают у нас и в Москве. У меня есть выкладки. И конкретные наметки. Я изложу их вам сегодня после обхода. Но у меня есть основания считать, что Арефьев не пойдет на это. Может быть, на его месте я поступил бы так же. Но я глубоко убежден, что это необходимо. Другой путь — длиннее. Втрое длиннее. Он считает, что для хорошего, большого специализированного сердечно-сосудистого отделения нет больных. Это неправда. Даже, по моим наблюдениям, здесь, уже в больницах, не менее пятисот больных, требующих оперативного лечения. Часть из них вы не успеете оперировать: будет поздно. И не сумеете пока, и не довезете.
— Так точно, товарищ маршал.
— Я и не боюсь, — прошептала Ольга немеющими губами.
— Вы хитрый человек, полковник. Вы хорошо подготовили мальчишку.
Мария Сергеевна ответила.
Полковник ждал его в приемной. Он искал что-то на лице Барышева и спросил:
Посмотрел на книги и сказал оператору:
— Во-первых, — сказал Волков, уже отдав приказание связаться с госпиталем, — не понимаю, при чем тут ты, а во-вторых, так эти вещи не делаются. У вас есть главврач. Или кто-нибудь другой.
Была видна земля. Он снижался по пять метров в секунду. Земля впереди нарастала, неслась косо снизу навстречу. И еще она чуть покачивалась, оттого что покачивался истребитель.
— Не надо. Забудете — значит все правильно. Не забудете — тоже все правильно. Я повторю.
Она боялась, что у матери испортится настроение. И говорила осторожно. Но мать оставалась ровной, хотя и погрустнела.
— Не выпускать же, — угрюмо отозвался Рыбочкин.
— Не знаю, что вам сказать, доктор. Я люблю клинику…
— Давай, давай, что там припас… Генерал тоже примет… Так я говорю, Волков?
— Здесь — новый капитан. Ну, тот, что прилетел со мной. Пусть он летит с Машковым сейчас. Пусть посмотрит.
— Профессор… — сказала Мария Сергеевна.
Курашев захохотал:
Поплавский ощущал себя так, точно это он диктовал сейчас противнику свою волю, а не только отбивался, расходуя ресурсы машин и силы людей. «В сущности, — думал он, — так оно и бывает. И диктует, в конечном итоге, тот, у кого крепче нервы». Не может быть, чтобы те люди, которые спланировали и осуществляют эту провокацию, не поняли уже ее бесперспективности и не устали от этой войны нервов.
Барышев не испытывал неловкости от этого. Но ему было не по себе от всего, что случилось тут, на его глазах. Такого ему еще не приходилось видеть.
Тот первый секретарь уехал. Его сменил нынешний. Он оказался совершенно иным, хотя было у них что-то общее. Это общее определялось, очевидно, уже не столько их чисто человеческими чертами, сколько общественным положением обоих и ответственностью.
Теперь он шел по лестнице. Ему тесны были маленькие ступеньки, новые, но уже с выщербленными краями. Левой рукой он держался за расшатанные перила, помогая своему сильному телу подниматься вверх.