Поэтому-то в 1940 году завести дневник казалось славной идеей. Сперва она взбудоражила. Возможно, как раз дневник, единственное место, где можно быть целиком свободным от цензуры военного времени, и есть тот ответ, что он искал. Если Британию оккупируют, дневник – если тот, конечно, перенесет неизбежные обыски – спустя двадцать, тридцать, а то и сорок лет обнаружит и прочитает какой-нибудь вольнодумец вроде него самого, кто-нибудь, кто хочет понять, как когда-то был устроен мир. Этакое тайное послание в будущее. Предупреждение.
Он открыл блокнот. Само прикосновение к бумаге вызвало ощущение одновременно и абстрактное, и вполне физическое. Уже одно это – память о том, какой когда-то была жизнь: мягкая, чуть ли не шелковая текстура, призванная радовать людей, а не нервировать, как визг пикирующего бомбардировщика. После двух лет войны все грани существования стали подчиняться практичности – от грубого мыла, чуть не обдирающего кожу, до искусственной еды, смутно отдающей чем-то рыбным; красоту утратили даже книги.
Он открыл на начале и принялся читать.
1 июня, 1940 года[43]. BEF[44] терпит поражение под Дюнкерком. Боркенау[45] говорит, что сейчас Англия определенно находится на первом этапе революции. В ответ на это Коннолли сообщил, что недавно у Франции нацистские самолеты обстреляли из пулемета корабль с беженцами на борту, по большей части детьми, и т. д. и т.п…[46]
Перелистнул страницу.
5 июня 1940 года[47]. Накануне вечером ездил на Ватерлоо и Викторию попытаться добыть какие-то известия о Лоренсе.
Лоренс убит под Дюнкерком. Теперь он вспомнил, как после эвакуации день за днем искал любые новости о его участи, пока в Ватерлоо приезжали поезда, полные чуть не утонувших солдат и беженцев. Когда наконец подтвердилось худшее (насколько возможно подтвердить истину в неразберихе и секретности, окружающих войну), его первой мыслью было, что судьба Лоренса каким-то образом связана с его собственной. В конце концов, Оруэлл лишился хирурга, известного эксперта по туберкулезу, который сделал бы все, чтобы сохранить ему жизнь хотя бы ради Айлин. Когда она слегла от горя – и до сих пор, целый год спустя, не оправилась от смерти брата, – некролог для «Таймс» пришлось писать ему, и он склепал ожидаемую героическую смерть: расстрелян из пулеметов с нацистских аэропланов, спасая раненых на пляже, пример для каждого и так далее и тому подобное. «Возможно, так оно и было», – успокаивал он себя раньше, хотя сейчас уже сомневался.
Оруэлл продолжал читать.
20 июня 1940 года. Если только мы сумеем продержаться несколько месяцев, через год мы увидим красное ополчение, размещенное в «Ритце»…
Он поморщился. Как мог он настолько ошибаться? В разгар событий он понадеялся, что трагедия 1940-го закончится английской социалистической революцией и сам он в составе революционного ополчения выйдет сражаться на улицы – человек против танка, – чтобы не дать квислингам[48] из партии тори продаться нацистским оккупантам. Он читал бесплатные лекции о партизанской войне – и даже сейчас, пока шел по совершенно обычной улице, иногда задумывался, где лучше установить пулемет. На Стрэнде горстка людей на удачных позициях остановит и полдивизии. «Если в канавах должна течь кровь, да будет так», – написал он.
Теперь он видел, насколько это глупые фантазии. Революция закончилась, так и не начавшись, а английский социализм – мертворожден. Да оно и к лучшему: пусть лучше революция никогда не произойдет, чем ее предадут, что произойдет неизбежно. Когда его глаза скользнули по странице, взгляд зацепило подчеркнутое предложение: «Все время думаю о моем острове на Гебридах». Это еще что значит? Гебриды? Какая-то мысль о побеге? Подальше от бомб? Последний оплот против нацистского террора? Место, где, возможно, получится писать в покое? Он пытался вспомнить, как писал эти слова, но не смог.