– Утопии не будет, – сказал он Уэллсу. – Будущее будет точно такое же, как настоящее, разве что в большем масштабе. Если только…
– В чем? В чем как настоящее?
– Беднота, очереди за едой, бесконечные войны, культ личности, разбавленное пиво и пластмассовое мясо.
– Но почему? Все это только последствия войны. Это временно. Дальше человечество будет двигаться вверх.
– Потому что людьми правят чувства, а не разум. Всемирное государство под управлением мудрецов… Это невозможно! Но если…
– Но в чем нами правят чувства? Почему мы не можем измениться? Сам взгляни на прогресс человечества.
– Слушай, Эйч Джи, я и пытаюсь ответить, но каждый раз, как я начинаю объяснять в чем, ты спрашиваешь «почему», а когда я объясняю почему, ты спрашиваешь «в чем». Я вижу это так: прогресс – это очередной чертов обман, – Оруэлл помолчал. – Раньше было лучше. Бесконечно лучше.
Эмпсон рыгнул и заговорил.
– Да брось, Эйч Джи, не дуйся. Он в чем-то прав. Я и сам в Китае насмотрелся. Сплошная кровавая резня: с одной стороны – коммунисты, с другой – японские милитаристы, все заявляют, что модернизировали страну. А на выходе – руины. Я и статью Джорджа читал.
– Да ее, похоже, читал весь Лондон.
– И Джордж правда говорил о тебе хорошее. Но это ты вслух не прочел.
Эмпсон взял «Хорайзон» Уэллса и пролистнул.
– «До 1914 года…» – Эмпсон снова рыгнул. – «До 1914 года Уэллс был истинным пророком. Что касается материальных подробностей, его предвидение сбылось с удивительной точностью». Уж куда великодушнее, – Эмпсон перевернул несколько страниц. – Да, а вот еще. «Всякий разумный человек и прежде в основном соглашался с идеями Уэллса; но, на беду, власть не принадлежит разумным людям, и сами они слишком часто не выказывают готовности приносить себя в жертву». – Эмпсон отложил журнал. – Вот видишь, он говорит, что не в тебе дело, Эйч Джи: это мы все ущербные. Особенно политики.
Уэллс театрально капитулировал. Потянулся через стол, взял книгу с ручкой и подписал.
– Вот, Оруэлл. «Спящий пробуждается», экземпляр с автографом.
– И вообще, Джорджу надо делать скидку, – продолжал Эмпсон. – Он итонец, а их с детства приучают говорить прямо. Они это не со зла. Правда, Джордж?
– Что ж, пожалуй, на бумаге у меня не самые лучшие манеры.
– Вот-вот. Ты бы видел, что он написал об Одене и Спендере, Эйч Джи. Назвал их слабаками.
– «Бесхребетный Киплинг»[60] или как там было? – спросила Айлин.
– Да, но он извинился – и теперь они лучшие друзья. Давай-ка, Эйч Джи, выпей скотча. – Эмпсон потянулся за декантером и умудрился разлить всем, не пролив ни капли. Уэллс опустошил свой стакан.
– С тобой согласен всякий разумный человек, Эйч Джи, – сказал Оруэлл. – Однако разумные люди ничего не решают. Ты же знаешь, все мы мечтаем об одном мире – с социализмом и общим сотрудничеством. Это наша единственная надежда. Просто у меня свое понимание, как мы к нему придем.
– И какое же?
– Наверное, сперва придется победить коммунистов. Затем вернуть что-то из того мира, где жили Полли и Киппс. Я имею в виду королевскую семью, палату общин, судей в париках и так далее. А также национализировать шахты, банки и Итон.
– Вот видишь, – сказал Эмпсон, – с этим-то как не согласиться. – Он снова наполнил всем стаканы. – Нужно за что-то выпить. За что, Эйч Джи?
– Да, Эйч Джи, – тепло сказала Инес. – За что?
Тот чуть подумал, потом встал и поднял стакан.
– За будущее.
– И за прошлое, – добавил Оруэлл.
Лондон, июнь 1942 года. Вместе с Айлин он отправился на работу на метро, стараясь не тревожить сонные семьи, которые ночевали на перронах, прячась от бомбардировщиков люфтваффе, хоть к этому времени налеты стали не более чем шумной помехой, мешавшей выспаться.
Они вышли среди мешков с песком в Вест-Энде и миновали воронку на месте магазина Джона Льюиса. Однажды именно здесь Оруэлл просил милостыню, когда изучал жизнь бродяг, и вспомнилось, как в сорок первом после большого налета манекены, вытащенные из магазина, аккуратно выложили на мостовой, словно побелевшие трупы, а он рассеянно пнул кисть в канаву. У дома 200 по Оксфорд-стрит – старого универмага Питера Робинсона – он поцеловал Айлин на прощание в щеку и спустился по ступенькам в свой офис. Там уже вовсю подметала коридоры, распевая хором, армия отвратительно жирных уборщиц – у одной талия была не меньше метра в обхвате. Пели они романтическую песенку из американского мюзикла, что к тому времени стала вездесущей. «Единственное оптимистичное время дня в этом месте», – подумал он.
В верхнем из двух подвалов находился его кабинет – номер 310. Или, вернее, не кабинет, а одна из пятидесяти одинаковых кабинок, разделенных двухметровыми перегородками из фанеры и штукатурки, которые давали минимальное уединение и никак не спасали от невыносимого шума разговоров, диктовки и печати, который действовал всем на нервы и мешал любой творческой работе.