В первом черновике оставалось отредактировать всего пару сотен слов, после чего он передохнет и вернется на зиму в Лондон. Там можно обратиться к приличному специалисту – может, к тому самому Морленду, который лечил Дэвида Герберта Лоуренса и о котором все так хорошо отзываются.
Он завтракал в постели – обычно овсянка и чай, затем сигарета, – с трудом переодевался и садился за стол. Как правило, писал он до обеда, после чего, если позволяло самочувствие, надо было собрать яйца, проверить уровень парафина и баллонного газа «Кэлор», доделать новую теплицу для помидоров.
Он писал. Уинстон – уже измученная тень, а не человек, – слушал телекран в кафе «Под каштаном», ждал последнего суда и неизбежной пули. «Может, получится управиться в ближайшие дни», – подумал Оруэлл. Дошел до конца страницы, перешел к следующей. И тут из-за движения руки грудь полоснула страшная резкая боль, он согнулся пополам. Хрипел, пытаясь наполнить легкие воздухом, но из-за усилий только зашелся в кашле и не мог успокоиться целую минуту, а каждое напряжение легких отдавалось так, будто его с силой пинали по ребрам.
Когда приступ наконец прекратился, он услышал, как кто-то – наверное, Риз, – взбегает по лестнице. Вспотев, дрожа всем телом, он открыл глаза и увидел на странице перед собой капли красных чернил. Они расплывались, пропитывая паршивую послевоенную бумагу. Сперва он решил, что в панике из-за приступа сломал ручку, и заметил, что его правую руку тоже забрызгало; пятна были удивительно теплые. И тут на страницу упала темно-красная капля. Он почувствовал привкус крови во рту.
Специалиста по легким из Глазго нельзя было просить проделать последние десять километров до холодной и неуютной фермы по козьей тропе, почти непроходимой для машин с началом зимних дождей. Поэтому Флетчеры приготовили комнату для Оруэлла у себя. Хозяева пили чай с Ризом, когда им сообщили диагноз – им, но не Оруэллу, еще лежавшему в постели. Обычно первым делом врач говорит такие серьезные новости пациенту, но они должны были знать правду ради собственной безопасности.
– Ему нельзя возвращаться в Барнхилл, – сказал врач. – Из-за пути по местным кочкам может начаться кровотечение. Не знаю, как он и сюда добрался живым.
Они не могли понять. Оруэлл же всех заверял: у него всего лишь хронический бронхит.
– У него фиброз, и давний, причем в обоих легких – они как старая высушенная кожа. Пусть он полежит у вас, пока на остров не прибудет скорая и не заберет его в больницу. Но вы должны знать, что, судя по анализу мокроты, он заразен.
Флетчеры переглянулись, но промолчали.
– Это сравнительно безопасно, если держать его в изоляции, особенно от детей. Могу оставить вам вот что. – Он протянул хирургические маски. – Следите, чтобы они закрывали нос и рот. И придется сжечь его постельное белье – впрочем, оно теперь все равно в крови.
– Он не из тех, кто навязывается другим, – сказала Маргарет Флетчер. – Он почти наверняка попросится обратно на ферму.
Врач выглянул в окно, на сырые поля; дождь не прекращался с самого его приезда.
– Ну и будет дураком, если поедет в таком состоянии. Ему вообще нельзя было приезжать в такую даль – это безумие, чистейшее безумие. Если бы в течение прошлого года он находился на лечении, ему еще можно было бы помочь. А так – что ж…
– Уверен, он сам понимает, что дело плохо, – сказал Робин Флетчер.
– Если не понимает, он сумасшедший. Болезнь ужасно запущена. За это кто-то должен понести ответственность. Как он обманывал врачей так долго?
– Обманывая самого себя, – сказал Риз.
– Прошу прощения? – переспросил врач.
– Он обманывал остальных, потому что в первую очередь обманывал себя. Ему нужно только одно – закончить роман. Сомневаюсь, что для него есть что-то важнее.
– Важнее жизни? Поверьте: когда он узнает новости, быстро сменит приоритеты. Скоро он допишет свой роман?
– Он говорит, еще полгода.
– Так долго? – Интонация врача была жуткой. В ответ воцарилось молчание. – Что ж, тогда лучше ему сказать.
Врач вошел к пациенту – тот лежал в кровати, курил и читал Гиссинга. Первым делом Оруэлл заметил на враче хирургическую маску.
Больница Хейрмирс, январь 1948 года. Он всегда знал, что этим все и кончится: операционная, где вечно горит яркий свет, суровые лица вокруг койки, медицинские издевательства и унижения, неизбежная боль. В самообмане больше не было смысла. Он знал, что это логическое завершение его пути – вереницы решений, приятых уже давно. Наконец он признал болезнь, стал писать о ней в письмах друзьям, говорил, что зря откладывал лечение из-за книги.