– Ах, милочка, где же жертвовать? Именно не жертвуем, а постимся. Мы с Котиком за последние годы так погрязли в житейской суете, что лет десять уже не соблюдали постов. Вот я и уговорила его в этом году не брать в рот ничего скоромного. Не только мяса, даже молока, яиц, сыра. Вообще, никаких чревоугодных поблажек. А вы сами понимаете, милочка, как дорого обходится постный стол, если его делать разнообразно. Сушеные грибы – семь франков четверть. Рыба колэн[357] – десять франков фунт. Капуста не дорога – два франка 50 сантимов, но ею наесться никак невозможно. Затем, вместо коровьего молока, к кофе готовлю миндальное. Вместо сахара подаю к чаю халву. И вот, подсчитала я расходы за первую неделю, ужаснулась и решила прибегнуть к крутым мерам. Давали мы на детский приют десять франков в месяц – пришлось прекратить. Помогали одному больному старику, нашему бывшему предводителю дворянства, – пришлось тоже извиниться, что больше не можем. В общем, урезала я все посторонние расходы, какие только возможно, и все-таки в месяц на двести-триста франков больше выходить будет. Котик даже приуныл, хочет бросить поститься, но я твердо держусь. Ведь спасение души чего-нибудь да стоит, как вы думаете, милочка? А отвечать на страшном суде за свое земное поведение придется, в конце концов? Ну, вот. То-то и оно!
Четверговая свеча
Давно это было.
Первый год после эвакуации. Страстная неделя… Своей русской церкви еще нет, но родные славяне уступили для богослужений одно из просторных казенных зданий. Сколько собралось народу! Сколько знакомых и близких, с которыми встречался в России, – в Петербурге, в Екатеринодаре, в Ростове…
Трепещут свечи, озаряя печальные лица. Торжественный голос священника от одного чтения к другому ведет внимающих по последнему смертному пути Богочеловека. И как близко каждому это! И сколько живого неумирающего смысла в святых вдохновенных словах!
Вышли после богослужения со свечами. Растянулись мерцающие огни по улице, стали уходить в переулки, разбрелись по всему городу. Каждый хотел донести до дома пламя, передать лампаде. И как радостны были улыбки тех, кому удалось это.
– Николай Павлович, благополучно?
– Да, донес.
– А вы, Иван Степанович?
– Тоже. По дороге два раза чуть-чуть не задуло, но, слава Богу, ладонью удалось прикрыть.
Давно это было. Сколько знакомых и близких, с которыми встречался в России… А теперь – многих уже нет, некоторые исчезли в далеких краях: кое-кого вижу до сих пор такими же, неизменившимися… А некоторые…
В двадцать девятом году, девять лет спустя после этого стояния на двенадцати Евангелиях, случайно узнал, что Николай Павлович уехал в Москву.
Я не видел его уже с двадцать пятого. Не знаю, что побудило… Тоска ли по родине? Нищета? Или родственники, оставшиеся за жутким рубежом, убедили в своих письмах, что все хорошо, что жить можно?
Как странно. Был таким крепким, устойчивым. Ненавидел насилие. С юношеских лет верил в свободу, как в высшее благо. И вдруг ушел добровольно к насильникам, сдался на милость отрицающих проблески гражданских свобод. А ведь как в церкви хмуро было его лицо при словах «Распни Его». И как страдальчески переживал он повествование о предательстве: «Итак Иуда, взяв отряд воинов и служителей от первосвященников и фарисеев, приходит туда с фонарями и светильниками и оружием»…
Помню я: бережно нес Николай Павлович свою свечу. Легкий порыв ветра приводил его в беспокойство. Из кармана пальто вытащил клочок бумаги, чтобы оградить им огонь. И каким торжествующим голосом ответил мне тогда:
– Донес.
Что же случилось? Сам задул? Или налетел вихрь, склонилось пламя, лизнуло судорожно сжатые пальцы… И погасло?
Да, увы. Не донес.
А с Иваном Степановичем до сих пор встречаюсь в Париже. Он никуда не уехал, продолжает оставаться в ряду эмигрантов, работает в качестве шофера такси, состоит членом некоторых организаций. Но как изменился со времени первого стояния на двенадцати Евангелиях за границей!
Не узнать человека.
Во время забастовки ходил в комитет, где под портретом Ленина выдавали пособие. На собраниях всегда выступает с заявлениями, что советская власть – национальная власть, что путь Сталина – путь России, что советы – прекрасная организация. И часто, громя интервенцию, вспоминает он Евангелие и говорит, что чуждые злобные воины желают разделить между собой ризы России.
Ах, бедняга! Неужели не помнит, как мы тогда, давно, стояли рядом, держа свечи в руках? Неужели забыл, что главное в Страстях Господних вовсе не разделение риз, а само умерщвление Христа? Почему такое преувеличенное внимание к ризам, такое равнодушие к самому факту Распятия?
Смотрю я на Ивана Степановича в эти моменты, слушаю, как отрекается от белого движения, в котором проявил столько доблести, и грустно думаю:
Ох, сильно колеблется его свеча! Ох, дует негодный ветер! Донесет ли? Удастся ли? Или окончательно погаснет огонь?