Разбираясь сейчас в том своем состоянии, хочу отметить: никакой грусти по оставленной жизни, никакого угнетенного состояния я не испытывал. Знал, что мои родные в таком же положении и помочь мне не могут, ни к кому я на воле не привязался, не полюбил девушку, не имел знакомых, к скотскому образу жизни привык. Не было повода грустить. Кормили нас прилично, на этих харчах я, например, стал поправляться. Вдобавок к хорошему мясному борщу от местных селян постоянно перепадал кусок сала.
А более-менее нормальные условия, вопросы личной гигиены, желание дышать чистым воздухом и быть свободным – абсолютная блажь и вовсе не обязательны.
Так какое же главное чувство поддерживало во мне оптимизм все это время? Отвечу: неистребимое желание к познанию нового, возможность проверить свои силы, увидеть картины, которые нигде не показывают, посмотреть на Луну с другой стороны и все время думать, а что же дальше?
Полтава. Улица Пушкина
Узнав, что мне только-только исполнилось восемнадцать, старожилы камеры вполне серьезно говорили:
– Это хорошо! Чем раньше сядешь, тем раньше выйдешь.
Сюда, на улицу Пушкина, меня привезли в начале апреля. Многоэтажное капитальное здание со стенами метровой толщины рассчитано на все режимы для всех народов. Окна на улицу Пушкина перекрыты козырьками, чтобы видеть только небо. Чтобы попасть в тюрьму, нужно пройти множество процедур. Все с тебя снимают, волосы всюду выстригут и сбреют, весь твой гражданский гардероб свяжут в узел и с биркой закинут в безразмерный склад. Куртку, пиджак, брюки сдадут в «прожарку». После бани (ух, хорошо!) проходишь медкомиссию на предмет особых примет кожно-венерических болезней, сдаешь анализ крови, заглянут в задний проход (вдруг там кинжал или нож), долго рассматривают рот (не держишь ли чего за зубами). Все фиксируется, протоколируется, личное дело на глазах пухнет. Выдадут арестантское белье, прожаренное, застиранное, но абсолютно стерильное. Поведут к фотографу, снимут тебя в профиль и анфас, измерят рост и предложат «сыграть на пианино»: каждый твой пальчик обмакнут в краску и прокатают на специальном бланке, сделают дактилоскопию, – теперь ты во всесоюзной картотеке преступников занесен под определенным номером, говорят, на всю жизнь.
Прошедших все эти процедуры пропускают в «отстойник», откуда будут разводить по камерам. Теперь за тобой идет по пятам «личное дело», уже порядком распухшее, да сюда еще будут вкладывать постановления о переводе в карцер, данные о других нарушениях, участии в разных ЧП.
Нормами царских тюрем не было предусмотрено пятнадцатикратное их наполнение, до этого додумалась только советская власть. Поэтому самым главным дефицитом для заключенных был воздух. Попасть к окну удавалось немногим. Камеры наполнялись так, что двери закрыть можно было только силой. Не каждый человек может долго стоять на ногах, а сесть на пол не хватает места. Упавшего в обморок от духоты вытаскивали в коридор, обливали водой, и как только он очухается, заталкивали обратно. Один старик-астматик стал умирать на моих глазах, я был первым у двери и постучал коридорному. Ему показалось, что я очень грубо и сильно стучал. Открыл камеру:
– Ты, что ли, стучал?
И, не дождавшись ответа, ключами двинул мне в лицо.
Ах ты, сволочь!
Я сильно толкнул его в грудь, он отлетел к противоположной стене коридора и заорал благим матом. Сбежались «сраловоды» со всего коридора, выволокли меня в коридор и били, как хотели, а потом оттащили в карцер. Так я пополнил свое «личное дело» первым вкладышем. Карцер по сравнению с камерой – курорт, если бы не бетонный пол и почему-то влажные стены. Здесь столько воздуха, что наказание наполовину компенсируется такой благодатью. Отсидел я свои первые трое суток. Были потом еще переводы в карцер, но этот первый – самый интересный.
Кодекс тюремных правил несложен.
Придумывали себе занятия. В тюрьме меня учили нотной грамоте, устройству двигателя внутреннего сгорания и коробки смены передач автомобиля. Сам я оказался хорошим рассказчиком и удивлялся, когда сорок-пятьдесят человек с замиранием слушали историю «Морского ястреба», когда-то рассказанную мне моей матерью. Нравился людям «Белый клык» Джека Лондона, хотя я безбожно перевирал имена всех героев. Были в камере люди и умнее меня, и начитаннее, но никто не возражал против моих импровизаций, все хотели слышать звук человеческой речи.