Всего арестовали двадцать три человека. Всех рассадили по одиночным камерам, обращались с нами как с государственными преступниками особого ранга, такова была установка Терещенко. Все Управление с его подачи знало о каком-то грандиозном деле, которое ему удалось размотать. Его работоспособности и писучести можно позавидовать. Несколько томов ежедневно пополнялись «ценными» доказательствами. Свидетели подписывали не глядя любой протокол, а заключенные, которым все уже надоело на первом следствии, смирились со своей обреченностью и почти не сопротивлялись, подписываясь под новыми обвинениями. Какую-то особую политику вел Павлов, сказав кому-то:
– Валяйте, братцы. Чем хуже, тем лучше!
С Павловым, пока вертелось дело, встретиться не пришлось. Я даже не видел его ни разу, хотя говорили о нем заключенные с уважением, но коротко: «Хороший мужик!» Как он себя вел на допросах, что говорили и под чем подписывались остальные, сказать не могу. Не знаю.
Могу сказать то, что знаю про себя.
Главным пунктом в моем деле фигурировала фраза, сказанная мною Петру Макарову, когда на наших глазах расстреляли трех монахинь. Я сказал: «Черт знает, что творится. Когда на фронте немцы убивают наших солдат, это понятно. А здесь свои убивают своих. Как долго может такое продолжаться?»
И дальше… по сценарию. Неважно, что ты отвечал, важно, что тебя спрашивали, а какой вывод сделает следователь из своих вопросов и твоих ответов, для тебя остается тайной. Вот такая система. Сто процентов успеха обеспечено.
Когда тянувшееся восемь месяцев следствие было закончено, все подписи собраны, все очные ставки проведены, в ожидании суда нам разрешили пятнадцатиминутные прогулки. Впервые увиделись мы с Павловым, впервые могли узнать подробности допросов остальных участников «восстания». Рассказал я ему, как выглядит общий план сценария в представлении Терещенко. Павлов – мужик серьезный, настоящий, несломленный офицер, полковник – в первую прогулку ничего не сказал, только слушал. Зато встретив меня в следующий раз, высказал свое мнение военного: «А что, план неплохой. С нашим командованием в первый год войны немцы дорого дали бы за такую инициативу. Одно не учли, что в наших лагпунктах не сразу найдется десять человек, способных удержать винтовку».
Судила нас не «тройка» (может быть, их тогда уже отменили?), а Особое совещание, тоже заочно, по списку.
Павлову как командующему, а мне как главному зачинщику, с учетом того, что преступление замышлялось в военное время, высшая мера наказания – расстрел, остальным добавить к их срокам до десяти лет.
Обстановка на фронте изменилась, и в судопроизводстве произошли какие-то изменения. Может быть, потому что в деле фигурировал полковник Павлов, может быть, сработали наши кассационные заявления, возможно, Павлов еще кому-то писал – трудно объяснить то, чего не знаешь, – но «дело» задержали, а мы с Павловым со всеми «почестями», положенными смертникам, приговоренным к расстрелу, еще два месяца отсидели в одиночных камерах.
Выездная коллегия Военного трибунала Московского военного округа через десять месяцев с начала первых арестов, проведенных Терещенко, признала дело «не имеющим состава преступления» и определила: арестованных вернуть по месту их содержания, а Христенко Бориса Николаевича в связи с окончанием срока заключения из-под стражи ОСВОБОДИТЬ!
Кошмар! Из двадцати трех, арестованных по этому делу, двое не дождались приговора: умерли. Шестнадцать тронулись умом (третья стадия пеллагры – деменция, слабоумие), из оставшихся пяти только я и Павлов могли связно, толково отвечать на вопросы членов трибунала. У остальных языки заплетались. Отвечая на вопросы, они забывали, о чем их спрашивают. Мне показалось, что в листах, которые переворачивались за столом трибунала, мелькнула моя кассация, в которой я в ироничной форме описал сценарий Терещенко. Бумага отличалась по цвету, я запомнил ее и не мог ошибиться.
Комендант Центрального изолятора при Управлении Унжлага, который десять месяцев содержал нас по этому делу, капитан Смирнов всегда сочувствовал мне как самому молодому и способному, ему нравились мои рисунки. Он поручил мне написать несколько лозунгов и табличек: «Не курить!», «Не сорить!». А когда я сидел под «вышаком», дал мне бумагу, и я, самому удивительно, очень прилично нарисовал цветными карандашами сцену из «Мцыри», где витязь борется с напавшим на него барсом (герой лермонтовского «Мцыри» – один из любимых героев моего детства).
Минут через тридцать после отъезда трибунала подошел Смирнов к моей камере и так, по-отцовски, ласково спросил:
– Живой? Переволновался я за тебя на трибунале.
– А куда мне теперь?
– Выходи на свободу. Приговор слышал?