— Что ж тут распространяться, — говорил он. — Понимал, что иду на смертельный риск, но был твердо уверен: рука не дрогнет. И все обошлось хорошо. — Большими жилистыми руками Кравчинский опирался о край стола. — Однако на душе и сейчас гадко. Нелегко все-таки поднимать руку на человека, пусть даже и на шефа жандармов.
Многие из служивших могли ему возразить, потому что ненависть к самодержавию была сутью и главной целью всего их существования, однако сейчас на это никто не решился. Кравчинский был героем дня, посланцем отчизны, товарищей, которые остались там, в пекле, чтобы продолжать борьбу. В его лице сосредоточивалось далекое и такое недавнее прошлое, их думы и стремления, в нем — неспокойном, неугомонном, страстном — была частичка каждого из них, каждого, кто поступил бы именно так и не иначе. И по всей вероятности, чувствовал бы такие же угрызения совести.
Через несколько дней приехала из Сибири Любатович. Ольгу Спиридоновну царские власти разыскивали всюду, и повторный приговор, безусловно, был бы значительно суровее.
Любатович привезла письмо землевольцев с разъяснением мотивов новой эмиграции Кравчинского и его положения в партии вообще. В письме извещалось, что арестованный полицией Адриан Михайлов после продолжительного упорного молчания начал давать показания относительно убийства Мезенцева. Таким образом, Третьему отделению, видимо, известна уже и фамилия террориста.
Письмо предостерегало Кравчинского от самовольной попытки возвращения на родину, в нем подчеркивалось, что подобный шаг в данное время равносилен самоубийству.
Друзья обещали вызвать его сразу же, как только появится малейшая возможность.
Стало быть, снова ждать. Сколько? До каких пор? Когда появится эта «возможность»?.. Сергей внутренне корил себя за согласие выехать. Надо было рисковать до конца, может быть, на какое-то время и скрыться, но не за границу, не в эту набитую пестрым людом чужбину, где угнетало унылое однообразие.
В его бурном воображении уже возникали планы возвращения на родину. Да, да, ему отсюда надо бежать. Пусть здесь и друзья, и соратники, но бежать, бежать...
Правда, и среди этих невыразительных будней были свои радости. Их приносили, главным образом, неожиданные встречи с давнишними знакомыми, с людьми совершенно новыми, радовали редкие визиты Анны Эпштейн, остановившейся в Берне, — через Анну шла вся его переписка с петербургскими друзьями, с Фанни. Жена писала, что тоскует, что ее жизнь без него стала бессмысленной, что ждет не дождется того дня, когда они встретятся...
Эпштейн советовала Сергею вызвать Фанни сюда.
— А жилье? Где она будет жить? — возражал Сергей. — В холодных этих каморках? И на какие средства?
— Фанни будет жить у меня, — убеждала Анна. — Не так уж и далеко. А деньги... В конце концов как-то перебьемся.
Денег не было. Незначительная сумма, которую ему выделили для переезда и устройства на новом месте, исчерпывалась, а новые средства не поступали. Да и откуда их было ждать, если большинство товарищей, умевших «добывать» деньги, сидели за решеткой? Надо изворачиваться самому. А как, каким образом, если в таком же положении оказались здесь десятки эмигрантов?
И все же, несмотря ни на что, надо было жить. И заботиться уже не только о себе, но и о жене, и о том, кто вскоре должен появиться на свет, кого они ждут.
Кравчинский дает частные уроки. Он обучает адвоката-швейцарца русскому языку, а лечащуюся здесь русскую генеральшу... итальянскому. Над этими его занятиями кое-кто посмеивается, особенно по поводу итальянского. Дейч как-то заметил:
— Может, ты и меня какому-нибудь языку обучишь, Сергей? Ну, скажем, китайскому...
— А ты не смейся, — ответил Кравчинский, — надо будет — и китайский осилим. И не забывай: сам Кафиеро признал, что я говорю как настоящий итальянец.
— Удивительно!
— Ничего удивительного. Когда сидишь девять месяцев в четырех стенах, за решеткой, не только итальянский выучишь.
— Но тебе ведь угрожала смертная казнь. Разве не все равно было, каким предстать перед всевышним, зная итальянский или не зная?
— Далеко не все равно, — сохраняя самый серьезный вид, утверждал Сергей. — Я был абсолютно уверен, что именно за это святой Петр похлопочет обо мне и отпустит самые тяжкие мои грехи.
...Однако шутки шутками, а уроки давали мало, мизерно мало. К тому же генеральша вскоре уехала. Что делать? Писать? Но куда? Здешние издания — и лавровский «Вперед!», и «Община» — сами еле-еле существуют. Какие от них гонорары? Даже и заикаться об этом стыдно.