Всякий раз, когда он оказывался здесь, какая-то сила влекла его на эту улицу. Вот и теперь ему следовало бы пройти дальше, по главной улице, мимо универсального магазина «Центр», ибо сворачивать влево, на эту улочку, не имело никакого смысла и никак не могло помочь в поисках отеля, а кроме того, здесь ровным счетом ничего не осталось, что напоминало бы о прошлом, кроме маленьких домишек с облупленной краской. И все же у него было такое чувство, будто именно здесь начиналась та жизнь, которая представлялась ему сперва цепью перебросок — от случая к случаю, потом чем-то неизбежным, неотвратимым. Он пытался творить ее по своему усмотрению, а она не давалась, выскальзывала из рук. Вот где это было — в двухэтажном, зажатом с обеих сторон домишке. Она высунулась из окна и крикнула солдату, который настаивал на своем праве: «Занято! Мотай отсюда». Солдат рассвирепел, тогда и она рассвирепела и окатила его водой. Было это в июле сорок пятого. Солдат отомстил так: он не ушел, у него даром забрали сало, и он остался ждать, ведь должен же кто-то быть там и получать удовольствие, за которое заплачено его салом. И когда Томас вышел на улицу, солдат потребовал у него удостоверение личности. Удостоверение у Томаса было. Если человек надумал бежать, он обзаводится каким-нибудь документом. Впрочем, его документ недорого стоил: бумажка с оттиском большого пальца и подписью бургомистра подтверждала, что Томас Марула является сельскохозяйственным рабочим и проживает в Кледене. Что это фальшивка, становилось ясно еще до прочтения. Солдат сунул записку к себе в карман и толкнул Томаса, проклинавшего чертову бабу, автоматом под ребро: «А ну, пошевеливайся!»
— Вы что-нибудь ищете?
Томас вдруг осознал, что заглядывает в окно первого этажа.
Как ее звали, ту женщину? Эллен или Эльке? Или Этель? Словом, как-то на «э». Это он помнит точно.
— Нет, ничего, — сказал он старухе, та сперва разинула беззубый рот, потом снова захлопнула, а узкие бесцветные губы запали и спрятались.
— А чего ж вы смотрите?
— Вы случайно не сдаете комнату? — спросил он наобум, в твердой уверенности, что старуха отрицательно покачает головой. Так она и сделала.
— Всего доброго.
— Всего доброго.
«Живо, живо», — американец толкал его в ребра, как давешний солдат: «А ну, пошевеливайся!»
Если бы, так думал Томас, спускаясь по узкой улице мимо танцульки, если бы он перебрался на Запад в июне сорок пятого, когда американцы уходили из этого города… Если бы не засела у него в голове дурацкая нелепая мысль: домой — а где он, дом? Если бы. Случай или закономерности а может, характер и разум?
«Можете оставаться. Тогда вы вместе со всем лагерем переходите в распоряжение русских. А можете уйти с нами, но тогда вы больше не вернетесь на ту сторону».
Вот какую свободу предоставил им, лагерникам, американский капитан. Жалкую свободу военнопленного, свободу выбора между Сциллой и Харибдой. Так, во всяком случае, казалось ему тогда. Сегодня он точно знал: для него это не было решением в пользу русских или американцев, тогда еще не было. На ту сторону. Он и выражение это услышал тогда впервые. Оно было новое, незаношенное, звучало так, что человек невольно прислушивался. Дома он себя чувствовал именно на «той стороне». А еще дальше «той стороны» лежала Польша. Сошло все как нельзя более удачно — прыжок с крыши барака через забор. Прыжок наугад, в неведении грядущих последствий, определил его дальнейшую жизнь.
«Да, Томас, надо быть постоянно up to date[8]».
С чего это он именно сейчас вспомнил Ганса Бремера, обольстителя, которого обхаживает Анна и который твердо уверен, что уж сам-то он неизменно up to date.
«Вы возитесь там у себя с вашим социализмом, чтобы догнать и перегнать прогнивший капиталистический Запад. Это напоминает мне, как заяц с ежом бегали наперегонки. Куда бы вы ни прибежали, мы говорим: «А я уже здесь».
«Заяц пал жертвой хитрого обмана. Он был ослеплен тщеславием. Единственное, с чем я могу согласиться: у вас и в самом деле ноги гораздо короче. Они и кривоваты и маловаты».
Предложи ему сегодня капитан тот же выбор, он бы все равно прыгнул, не так, иначе чем тогда, но прыгнул бы. Он рассуждал так: если человек не хочет прозябать в бессилии, он должен все время совершать прыжки; вот и решение, принятое в Софийском соборе, было для него подобным прыжком.