А этот город, что он припас для него на сей раз? Он стал осью — между счастьем и несчастьем или, если угодно, между несчастьем и счастьем. Как подойти. Пошевеливайся. Первый раз, тогда, в сорок пятом, этот, город снова облачил его в серое военное тряпье, упрятал за колючую проволоку, наслал на него Боргунского, свинью проклятую. Хотя именно Боргунский подал ему мысль бежать из вагона, который вез их день, потом ночь, потом еще день, потом еще ночь, а потом он уже сбился со счета. Он просто лежал — сорок человек в теплушке — на спине, глядел в окошко, забранное колючей проволокой. Справа параша, слева Боргунский, ехал, лежал, думал: там, впереди, Польша, до́ма — это и значит Польша. Всего-то дел — распилить проволоку, зарешетившую квадратную прорезь в стене, завернуться в одеяло и прыгнуть ночью, когда поезд сбавит скорость. Можно переломать кости, но ведь и в американском лагере можно было повиснуть на заборе.
Просто удивительно, как часто ему в жизни приходилось прыгать. Он, если можно так выразиться, стал прототипом человека прыгающего. Томас улыбнулся про себя при этой мысли. Благодаря расстоянию, пролегшему между сегодня и вчера, даже горькие переживания прошлого приобретали комичный оттенок. Сам себе кладешь руку на плечо, сам себе говоришь: дорогой мой, ты не улавливаешь связи, а в жизни есть и более серьезные вопросы.
Что ни говори, Боргунский был премерзкая свинья, как он по ночам лип к нему — Томас готов был его убить. Зато у Боргунского был осколок гранаты, острый, как пила. И однажды, когда Боргунский словно бы спросонок опять к нему подкатился, Томас сказал:
— Знаешь, Боргунский, я уже не раз думал: свернуть тебе шею или погодить? Ты грязная свинья, но если отвлечься от этого, у тебя, вероятно, есть какие-то достоинства. Дай мне осколок.
— Зачем?
— Не бойся, тебе я ничего не сделаю. Я хочу смыться.
— Ты спятил.
— Не вертись, скотина. И не поднимай шума. Может, я и впрямь спятил, но осколок мне нужен.
Главное, чтоб остальные пленные ничего не заметили. Не то староста поднимет тревогу и набросится на него, как цепной пес.
— Думаешь, я хочу по твоей милости заработать пулю?
Боргунский так и заскулил, когда дошло до дела.
— Не бросай меня, Томас.
— Заткнись! Айда со мной.
Где ему, трусу.
— Возьми и мое одеяло, завернись получше, тебя здорово трахнет.
Поезд упорно шел с прежней скоростью, а ночь убывала. Надо прыгать, выбора нет.
Руки и ноги он закрывать не стал, оба одеяла наложил как толстую повязку вокруг тела, голову обмотал носовыми платками и бумагой, сверху напялил шапку. Боргунский поднял его, как больного, и помог просунуть ноги в окно. Верхняя часть туловища еще оставалась в вагоне, тут он увидел, как кто-то подскочил к нему, заорал, срывая голос, так что все повскакали с мест: подлая тварь, подлая тварь, подлая тварь, но Боргунский съездил бесноватого по физиономии, тот отлетел. «Прыгай, Томас!» Прыгая, он успел еще подумать: только бы подальше от колес, потом грохнулся головой и потерял сознание.
«Боргунский, сними пояс с головы».
«Ты упал с крыши, как лунная вешка на полотно».
Господи, какие бредовые мысли крутились у него в голове, когда он очнулся и пришел в себя. Он лежал оглушенный на щебенке возле пути — на квадратном метре польской земли, потом к нему вдруг привязалась эта песня. Кровь заливала глаза, он боялся шевельнуться — а вдруг выяснится, что он что-нибудь сломал? Крестец, таз, ногу? Вот когда она возникла, эта идиотская песня — «Раз в местечке польском девушка жила». Сил больше нет. Наплевать на все. Почему человек живет? «Всех полячек краше девушка была. Нет, нет, нет, твердит она, я целоваться не должна».
«Для чего живет человек?»
Теперь, пятнадцать лет спустя, этот вопрос не пугал его, как испугал тогда — от испуга он даже начал приподниматься с земли, осторожно, осмотрительно. Саднило правое колено, оно распухло. Он сбросил изодранные одеяла, ощупал сквозь рваные штаны изодранными руками изодранные ноги, вытер кровь с лица.
«Для чего живет человек?»
Томас прошел всю улицу: прежде чем свернуть к Нижнему рынку, еще раз оглянулся на старушку — та сидела на своем табурете перед домом, колени раздвинуты, между ними натянуто платье и фартук, руки сложены поверх. Казалось она непрерывно жует что-то своим беззубым ртом. Интересно, подумал Томас, могла ли эта женщина когда-нибудь задать себе такой вопрос. Почему бы и нет, очень даже могла. Но когда? Когда человек задает себе такой вопрос? В чаянии победы или перед лицом капитуляции? Вопрос «для чего», считал Томас, должен, по сути дела, завершать несбывшуюся надежду. Мурашки досады. Куда важней вопрос «как?» Как живет человек? Вопрос в лоб, без намеков и прикрас.
«Как живет человек?»
По какому праву он утверждает, будто этот город принес ему несчастье? Город давал ему то, что сам получал от него. Он, Томас, хотел в Польшу. Туда он и попал — через этот город, правда, несколько иным способом, чем думалось. Впрочем, тогда, возможно, и не было другого способа.