— Чудо, правда? Я с врачами балакал. По-ихнему, Нинка могла и от бомбежки перемениться… А что ты думал? Грому сызмалу боялась. Как сверканет на небе, на пол пластом и уши заткнет. А тут с дюжину их, сволочей, на эшелон налетело — в щепки бы разнесли, не сманеврируй машинист… Нинка как обомлела, так будто и лопнуло в ней что-то…
— Сядь, бессовестный! — Нина Николаевна, сильно располневшая после запоздалых родов, с круглым румяным лицом, одетая, как всегда, опрятно и чисто, потянула мужа в сторонку, а сама в легком поклоне потупила глаза: — Здравствуй, Васятка…
Только тут увидел я рядом с собой Терентия Хватова — он всегда подходил как подкрадывался.
— Вот, Васятка… — сказал он чуть слышно, глядя с грустной, неустойчивой улыбкой. — А мой род окончился. Навсегда… Моей уже не родить…
Он потоптался на месте, будто что-то в себе заглушая, и сообщил:
— А я с завода ушел… В ремесленное — мастером… К мальчишкам после всего потянуло… И вот что: вернется Олег, передай от меня, чтоб Петьку Щербатого под себя не гнул, собою не мерил, может сломать… А Петька всем нам теперь как сын.
Терентий уже отхромал в сторонку, но вдруг поманил меня к себе и, закрыв спиной от моей матери, не сказал, а, стуча в мою грудь согнутым пальцем, будто вдолбил навсегда негромкие слова:
— Отца своего не забывай — Савелий рабочий был человек… К печи в ту ночь он добровольно подручным встал, никто его не неволил. Мог уйти спать, до этого полтора суток из земледелки не вылазил. А тут срочный заказ… Вот и… Ты, как на ноги встанешь, съезди к нему, поклонись. Литейщики доску чугунную со звездой на могилу его поставили. Зайдешь ко мне, расскажу, где искать…
Едкий туман, в который я вдруг погрузился, наверно, надолго отрешил бы меня от окружающих, но за мной явно следила Зойка. Она вновь толкнула меня плечам и, усадив за стол, внезапно, как и Олег, «проговорилась»:
— Знаешь?.. А я в наших старых рабочих просто влюблена! Потому и от завода ни на шаг. Надежно с ними как-то, спокойно. Все мелкое в них за войну отсеялось. Как породнились… Не все, конечно… Но большинство.
Разговором за столом завладели женщины. Они наперебой вспоминали, как им пришлось срываться с насиженных мест, бросать уютные дома, где любому гвоздю определено гнездо, и впервые ехать к чертям на кулички — далеко от родной округи, в края, о которых знали они лишь по каторжным песням. В их рассказах уже не было страха и горечи. Им и бескрайняя Сибирь рисовалась теперь родной деревней, хотя и вызывающей изумление.
— Лет двадцать скинуть, ей-богу, туда бы вернулась! — кричала тетя Вера. — Мы тут как копченые сельди в бочке. Локтями друг друга задеваем, мешаемся, настроение портим. Всяк за место, за должность дрожит. А там — простор! По одному расставь — по району достанется!
— По области! — возразил длинный Оглоблин. — Поболе наших. Я думаю: эх, кабы все там застроить, обжить! Тогда, пожалуй, и коммунизм настанет.
— Ох и политик! — Нина Николаевна пригнула лысую голову мужа к столу. — Сидел бы!
На душе полегчало. Может, от выпитой рюмки, разогнавшей кровь, или потому, что, поговорив о невозвратном, поздравив с приездом и кое о чем расспросив, меня оставили в покое.
Без помех разглядывал я знакомые лица, на которых расписалась война. Люди стали другими. Строже, собраннее, но в своем любопытстве — и ко всему огромному миру и к каждой мелочи в нем — дети детьми.
Они говорили и о Черчилле:
— Старый оборотень! Как Гитлер прижал, к нам под крыло. Теперь опять против нас подзуживает!
И об атомной бомбе: двух молодых парней, живущих на нашей улице, завод отобрал для особого задания. Не сказали, для какого именно, но предупредили, что дело новое, очень опасное и, если жениться надумали, лучше отказаться. Но они согласились и вот уехали из города.
— Туда, туда! На это дело! — шумели за столом. — А то бы стали их предупреждать, что для женитьбы опасно?.. Американцы небось решили, что они теперь короли на земле. Ан нет! Не выйдет!..
Их все касалось — и прошлое и настоящее. Они и после всех несусветных переживаний находили чему порадоваться.
А я? Почему как заморожен? Почему, избороздив пол-Европы, вроде бы ничему и не удивился? Одно, кажется, и запомнил — хвосты фашистских самолетов в рамке прицела, когда с яростью жал на пулеметную гашетку, которую — при ее-то электрической чуткости! — достаточно было лишь слегка придавить. Я был тогда живой частью моего самолета, а с ним вкупе звеном — в звене, в эскадрилье, в полку. А кем стал?.. И кем стану?.. Мой фронтовой самолет вдруг припомнился мне, но не ревущим в небе, а «на приколе», приземленный, усталый, с опустелыми бензобаками, без боезапаса — совсем беспомощный, пока технари вновь не зарядят его горючим и маслом, снарядами к пушке и пулемету, пока не сменят уже не дающий искры аккумулятор… Выходит, и я опустел? Или подбит? Почему не найду себя, да и желаний особых не испытываю?
Из этого очередного пике в свое, неотвязное меня вывел чей-то всполошенный голос:
— Тише! Тише! Верка, к тебе, кажись, сам Ковригин! Начальник!
— Ковригин? Ого!.. Чего ему?