Ему вспомнилась вязкость тыквенного пирога и острота маминого взгляда, с упреком и скорбью брошенного на отца, сидящего по другую сторону стола. В тот вечер родители сообщили трём своим детям о разводе. Том помнил, как до спазма в пальцах и острой боли в ладонях сжимал кулаки; пытаясь сохранять голос ровным и спокойным, спросил «почему?»; а на глазах младшей сестры Эммы заметил большие прозрачные бусины слёз. Ему было тринадцать, и, вернувшись на второй семестр своего первого года в Итонской школе-пансионе, он записался в театральный кружок, удивив тем самым друзей, сам не осознавая причин такого выбора, но остро в этом нуждаясь.
И он помнил, как свет преломлялся в небольшой выпуклой вазе, вмещавшей незажжённую свечу и стоящей посередине их столика. Раз в несколько месяцев отец выводил своих уже почти повзрослевших детей в ресторан, где они обсуждали и отмечали бокалом шампанского успехи друг друга. Тому перевалило за девятнадцать, он изучал античность в Кембридже, играл в университетском театре и как раз, захлебываясь восторгом, рассказывал, что получил письмо от агента из Лондона, предлагающего творческое сотрудничество. Он вдохновленно и неподдельно радостно говорил о том, что, похоже, наконец нашёл своё истинное призвание, что намерен всерьез заняться актерством и для начала попробует поступить в Королевскую академию драматического искусства. Сидевшая напротив него Эмма, забывшись и приоткрыв в восхищении рот, жадно впитывала каждое слово старшего брата. Отец, раздраженно откинув вилку и нахмурившись, отрезал:
— Брось пороть эту несусветную чушь, Томас!
Тот вечер пахнул плавленым сыром, звучал тихим упрекающим кашлем из-за соседнего столика, возмущенного непозволительной громкостью возгласа, а на вкус был как горечь алкоголя на пересохшем языке.
Захваченный в плен рельефностью этого воспоминания, Хиддлстон сглотнул и открыл глаза. Снаружи толпа наперебой выкрикивала его имя и имя Локи, свистела, визжала и хлопала в ладоши. Машина медленно везла Тома к устеленной красной дорожкой Боу-Стрит, ведущей к Королевскому театру Ковент-Гарден, вмещающему этим вечером церемонию вручения престижной премии БАФТА. В прошлом году Том обзавелся собственной золотой маской в категории «Восходящая звезда», в этом году он должен был снова подняться на сцену, чтобы из заветного конверта вытянуть имя актрисы, выполнившей «Лучшую женскую роль второго плана», и вручить ей статуэтку.
Четырнадцать лет спустя именно такую форму приобрела несусветная чушь.
***
Влажный холод пробирался под навес, выстроенный вдоль Боуи-Стрит, даже вглубь красной дорожки — людной, шумной и неспокойной. Норин Джойс приходилось делать над собой усилие, чтобы расслаблять и опускать плечи, безотчетно поднимающиеся к ушам в инстинктивном позыве съежиться. Чтобы неспешно вышагивать по февральскому Лондону в одном шелковом платье и лучезарно улыбаться в объективы фотокамер, Норин требовались все имеющиеся у неё сила воли и актерский талант. Если бы не надежный слой макияжа, кончик её носа отсвечивал бы красным, словно лампочка праздничной гирлянды, а губы были бы синюшными и скукожившимися, будто давно вытянутый на сушу утопленник.
— Норин, позвольте заметить: Вы прекрасно выглядите, — сказала репортер, укутанная в накидку из искусственного меха и едва показывающаяся из-за ограждения. Поверх её головы в Норин целилась массивная камера, за штативом которой почти не было видно оператора. — Во что Вы сегодня одеты?
Джойс улыбнулась в благодарность за комплимент и, опустив голову, посмотрела на собственные медленно отмерзающие в лодочках ноги.
— Платье от лондонского дома мод «Темперли», обувь от британского дизайнера Николаса Кирквуда, серьги — Булгари.
— Отличная композиция! Это Ваш личный выбор?
— Да, да. Я большой фанат этих британских брендов, не единожды выбирала их для красной дорожки, и они никогда не подводили. А украшения — подарок от моего любимого мужчины.
— Говоря о нём, — спохватилась журналистка. — Марко Манкузо сегодня сопровождает Вас на церемонию?