И из этого испытания все три домика вышли в конце концов без урона. Сгоревшую крышу отремонтировали, все три были покрыты новой черепицей. Стекла вставили, засыпали воронку на газоне. Весною 1944 года домик, увитый диким виноградом, снова стоял, как и раньше, тих и наряден, еще больше уйдя в сны о прошлом — казалось бы, неизбывном. Правда, у моих окон не покачивались больше срубленные в цвету груши, но зато буйно разрасталось скрытое под ними деревцо серебристого тополя, отворачивая на ветру белую изнанку листьев, и еще роскошнее цвел куст персидской сирени.
«И тут настала смена сцен в моем виденье».
3
Август 1944 года. Восстание! Снова разбираются заборы, отделявшие садик от Явожинской и Польной. Между школой и нашим домом вырастает баррикада. Юноши в черных беретах, в рабочих комбинезонах с бело-красными повязками несут охрану, обходя сад. Пожилая дама в буро-желтом капоте и красных чулках сходит вниз по ступеням веранды и под грохот неистового боя раздает повстанцам помидоры из корзинки.
В сентябре в садике появилась первая повстанческая могила, за нею вторая, и третья, и четвертая. Садик превратился в кладбище, как и вся Варшава, ставшая на долгие месяцы кладбищем. Покидая дом и город, мы проходили как раз через эти три домика, которые так ладно стояли друг за дружкой под хмурым октябрьским небом, утопая в пурпуре дикого винограда, — уцелевшие и на этот раз.
«И тут настала смена сцен в моем виденье».
4
1945 год. Варшава освобождена. В первые дни февраля, стоя у окна моей комнаты, среди заносов бумаг, книг... и снега, я гляжу на разгороженный, заснеженный и замусоренный садик-кладбище. Могил уже больше двадцати. Тут хоронили и после нашего ухода, в октябре. Зато не осталось и следа от хозяйственных построек, нет дома, обвитого диким виноградом. Торчат только обгоревшие стены с прямоугольными дырами — от дверей и окон, сквозь них виднеются груды развалин. Три эти домика — памятка минувшего века — сгорели во время той ужасной зимы, когда неприятель систематически поджигал город, стократно увеличивая урон, причиненный восстанием.
Но теперь «смена сцен в моем виденье» наступает быстро, как на вращающейся сцене. Вот спешно ремонтируется здание школы; вот в нем уже загудела толпа детей и юношей; вот снова оно открыто целые дни. В одной гимназии занимаются по утрам, в другой — во вторую половину дня; вечерами — сначала при керосиновых лампах, а вскоре при электрическом освещении — бьет ключом жизнь на различных курсах по повышению квалификации.
Наступает первое послевоенное лето. Остатки садика зеленеют, как могут и чем могут. Дикий виноград заново взбирается по почерневшим развалинам, прежние газоны и грядки зарастают буйным бурьяном. Зарастают им также и могилы; их уже едва можно различить под густой порослью лебеды и конского щавеля. Прежний сад стал сразу же местом игр школьной детворы и молодежи. Все это бегало и скакало по могилам с криками дикой радости жизни, попирая прах павших. Только иногда кто-нибудь споткнется об обветшалый крестик, выпрямит его, призадумается на миг — и снова бежит, снова кричит.
В гимназию, расположенную в этом здании, ходил во вторую смену мой тринадцатилетний племянник Юрек, воспитывавшийся у меня в годы войны. Как-то я показала ему в окно, как дети носятся по могилам:
— Смотри, — говорю я ему. — Это могилы повстанцев. Вы оскверняете их вашими прыжками. А не могли бы вы привести могилы в порядок? Взять над ними шефство? Подай, мальчик, такую мысль классу.
Юрек краснеет. Он застенчив.
— Я не смею, меня могут не послушать. А знаешь, ты сама это лучше скажешь. Напиши в школу письмо.
— Ладно! Ты малый с головой.
И вот я пишу письмо, которое Юрек должен отдать учителю с тем, чтобы тот прочел классу. На другой день, когда осенним вечером я сижу над своей обычной писаниной, прямо из школы влетает Юрек, крича:
— Ну, что? Видала?
Занятая своими мыслями, я рассеянно спрашиваю:
— Что видала? Что я должна видеть?
— Эх, ты! — возмущается Юрек, разочарованный. — Письма пишешь, а потом даже в окно не взглянешь? Мы все утро работали! Погляди-ка, что там теперь!
К сожалению, уже темно.
— Жаль, — огорчается Юрек. — Ну так не забудь выглянуть завтра, как только проснешься.
Проснувшись, я тотчас, как мне советовал Юрек, посмотрела в окно, и то, что увидала, превзошло все мои ожидания. Все маленькое кладбище было очищено от бурьяна. Каждая могила убрана осенними цветами, окаймлена камешками либо обломками кирпича. Кресты тщательно выпрямлены, и чистенько выметены тропинки между могилами.
— Ну, вы парни что надо, — говорю я Юреку. — Легко можно из вас людей сделать, хотя и чертовски мне мешаете работать. Не могли бы вы играть где-нибудь на пустыре? Может, ты повлияешь на товарищей, а?
— Есть! — пообещал он охотно. Но вдруг задумался и с колебанием в голосе добавил: — Знаешь, тетя, многие из моих товарищей были на работах в Германии, или в Освенциме, либо участвовали в восстании. Я самый младший в классе...
— Ну, все, все. Понимаю. Иди, занимайся, — потрепала я его по плечу.
«И тут настала смена сцен в моем виденье».
5