После этой проповеди его вызвало Управление государственной безопасности и запретило ему касаться в проповедях политических вопросов, потому что хотя он как будто и поддерживает существующий строй, но пользуется, как там выразились, «враждебной аргументацией». А времена тогда были еще такие, что ему дали это понять в не очень мягких выражениях. Вернувшись из Управления государственной безопасности, он нашел дома два таинственных анонимных письма, в которых его предупреждали, что ризы не спасут его от гнева и кары нации, раз он изменил польскому национальному делу и связался с коммунистами. Дня через два его вызвала епископская курия и потребовала объяснений, что же, собственно, он говорил в этой еретической проповеди. И лишь несколько крестьян, в том числе Лукаш Богусский из Павловиц, пришли поблагодарить его и сказали, что он многое разъяснил им и что впервые им по-человечески растолковали, какие это нынешние времена. Но этого было мало, чтобы поднять дух ксендза; слаб, видно, был этот дух. А ведь ему казалось, что он говорит так, как единственно и надо говорить, чтобы быть понятым прихожанами. Слова надо приспособлять к людям, как зерно к почве. А эти правительственные и партийные люди объясняют даже и хорошие вещи, устно или в газетных статьях, такими словами, которые на народной, а уж тем более на крестьянской почве не принимаются, а то и гниют в ней. А ведь все дело в том, чтобы доброе зерно принялось.
Но и посеянное ксендзом зерно не принялось; видно, почва была чересчур уж засорена. Или, быть может, он не заметил, что оно принялось? Очень уж он испугался тогда и, что еще хуже, ко всему потерял охоту. Теперь, когда некоторые говорят ему, что чувствуется благоприятное веяние, способствующее тому, о чем он, бывало, мечтал, ксендз уже не верит. «Дураков нет», — говорит он себе и хранит молчание. Но и это не дает ему душевного покоя. Тщетно убеждает он себя, что, мол, «бог мое прибежище» и что раз он честно исполняет свой пастырский долг, то и бояться ему нечего. Даже необходимость исполнять пастырский долг внушает ему страх. Достаточно сказать, что принимать исповедь стало для него пыткой. А вдруг там, за решеткой, стоит на коленях некто такой, что и вовсе не собирается каяться в грехах, а хочет поймать его на слове, а затем извратить это слово и донести куда следует на его погибель? «Ксендз, — думает он, — уже потому только, что он ксендз, всегда должен и может ожидать неприятностей». Правда, набожность как будто возросла, к церкви тянется столько народу, что даже костел, в два раза больший, чем в Сташувке, не вместил бы всех. Но что поделаешь! Ксендз не доверяет и этой набожности! Что в ней! Лучше люди не стали. Приехав на свадьбу, он тоже не получил удовлетворения, хотя ему оказывали достаточно почета. И зачем Руцинская вдруг выскочила с этим «Еще Польша не погибла», да еще обращаясь прямо к нему! Правда, его фамилия не Домбровский, а Домбровяк, но как бы еще всю эту болтовню не истолковали как манифестацию? И зачем он ездил на эту свадьбу? Чего ему там нужно было? Думая о том, как неприятна стала его жизнь, ксендз заплакал, трясясь ночью в своей бричке, запряженной сивой кобылкой.
6
Хата Яснотов опустела, все гуляют в доме жениха. Малгося, Поля и Лодзя, как неутомимые рабочие пчелки, проветривают помещение, подметают пол, месят и режут лапшу, готовятся к ночному приему. Уже после одиннадцати часов вечера домой заглянул Щепан. Он тяжело дышит, на желтых щеках проступили красные пятна.
— Ну и хорошо гуляют на свадьбе, — говорит он. — Хорошо гуляют, мать, — повторяет он, вдруг обнимает жену и целует ее в губы.
Малгожате хочется прикрикнуть на мужа, но она сдерживается и, слегка отстранившись, говорит:
— Ступай уж, ступай и через четверть часика проси к столу.
— Никто не подрался, мать, — сияет Щепан и вдруг начинает фальшиво напевать:
— Ступай, Щепан, — сурово говорит Леокадия. — Малгося сказала тебе, проси к столу. Пока еще сойдутся...
В полночь гости собираются на свадебный обед. Кое-как все разместились, правда, никто не подрался, но многих сморил сон, приезжие улеглись в риге, местные, покачиваясь, добрели до своих домов.
Обед был какой принят веками в таких случаях. На первое суп из говядины и курятины с лапшой, а Малгосина лапша славилась на всю деревню. Говядину и курятину гости ели в супе, не стоило раскладывать мясо на отдельные тарелки. На второе — жареные котлеты, грудинка и бигос. Потом сдобные булки, сласти — и все время водка и вино. Алкоголь и молодых заставил вспомнить старые деревенские песенки, слышанные в детстве, но от свадебного разгула в голову больше лезли пьяные куплеты. Владек Яснота, пожарный, мрачнеющий от вина, уныло заводит: