Всю вторую половину дня до самой ночи мы проговорили, причем ему это напоминало какие-то наши вечера в Комарове: сосны, сырой снег, огонь в печи (ну, в камине), спешить некуда, – а мне в Норинской: спешить некуда, огонь в печи, тьма за окном, и неизвестно где, в какой дали от места, называемого домом, находимся. Комарово или Норинская, все равно четверть века назад, и оттуда бесконечно выскакивали темы для разговора, четверть века назад устремленные к кульминациям, захватывающие, сейчас в виде эпилогов. Всплыл и Элиот, которым и он, и я были увлечены, а потом я понемногу, поняв рецепт, разочаровался. А он? «Тут особенно нечего обсуждать, – сказал он. – Поэт для университетов. И сознавал это, и хотел таким быть». Мы разговаривали как будто на могиле былого: пришли навестить и отдаем дань, не настолько, однако, скорбную, чтобы не говорить свободно. Я сказал, что вот уж кто университетский поэт, так это Паунд: при каждом стихотворении список прочитанной литературы. «Да оба они хороши», – поддал он. Я почувствовал, что хвачено лишку, и решил поправить дело: «Конечно, на фоне Джойса и тот, и другой лего́ньки…». «И Джойс такой же!» – прикончил он, как будто запер калитку ограды и, не оглядываясь, зашагал с кладбищенского холма на дорогу.
Еще одним объединяющим нас – но тут «мы» уже не двое, а десять, а может, сто, трудно сосчитать аккуратно – качеством было сохранение независимости во что бы то ни стало, до некоторой даже оголтелости. Ни ломтика из рук, которые угадывались как «чужие», причем угадывались по большей части инстинктивно; ни микроскопической уступки, пусть с перехлестом в сторону отрицания того очевидного, с чем согласен; ни малейшего изгиба позвоночника: прямая шея, прямые плечи, юнкерский взгляд, устремленный в навсегда далекую цель. С годами позиция всех независимых, кого я знаю, включая мою собственную, так или иначе смягчилась, а точнее, размягчилась. Как восклицал Хрущев – «на компро́мисы мы не пойдем!», следующей же фразой диалектически объясняя смысл этой клятвы: «Карибский кризис был разрешен с помощью компро́миса». Бродский остался рыцарем Независимости на всю жизнь. И, как следствие, заложником.
Почти каждую свою реплику в живом диалоге он начинал с «нет». «Нет, не совсем так», – что на нашем языке значило: «Совсем не так». И дальше развивал свои соображения, собственную точку зрения, которая могла дословно совпасть с опровергаемой в начале ответа. Мы ехали в нью-йоркском метро, в вагон вошел молодой, крепкий на вид негр, стал просить милостыню. Я порылся в мелочи, нашел гривенник. Бродский сказал: «Не вздумайте подавать». Его единственным аргументом могла быть только излишне агрессивная назойливость попрошайки. Я пробормотал что-то вроде обычного, что плевать кто и как просит, главное, что
В последние годы это выходило почти автоматически и даже, вопреки очевидной абсурдности, было понятно: разделять ни чье мнение из тех, кто ему хоть чем-то не нравился, – а ему хоть чем-то не нравился, за редчайшим исключением, каждый, – он, как, в принципе, любой из живущих, не мог по той причине, что само это «не нравился» было показателем внутреннего расхождения и несогласия; тот же, кто ему нравился, потому, в частности, и нравился, что не лез со своим мнением. Как-то он упомянул, что приглашен в Амстердам прочесть лекцию на столетие Хейзинги. Я спросил, что́ ему Хейзинга. «Что он мне, я еще не думал, но вы же знаете наш метод: если он утверждает, что «так», я, естественно, утверждаю, что «не так», – потому что ведь, действительно, не так».
Точь-в-точь по этой логике и схеме он вел себя с Жирмунским году в 63-м, минуты через три после того, как с ним познакомился: стал объяснять старику, что говорить о поэтах «преодолевшие символизм» – значит ни уха, ни рыла не понимать в поэзии, которая ничего не преодолевает, а все усваивает; что это немецкий, а точнее, филистерский подход к литературе и идет он от пристрастия Жирмунского к немецким романтикам, которые как поэты тоже еще надо посмотреть, достойны ли, чтобы ими занимались. Правда, в тот момент все, исключая только что вошедшего академика, но включая говорившего, были сильно выпивши: дело происходило за обедом у Ахматовой в Комарове. Она мигнула Нине Антоновне Ольшевской, и та немедленно уволокла его из-за стола, «искать грибы».