Допускаю, что это и есть причина, почему не учитывается русская община ни кандидатами в конгрессмены, ни в сенаторы, ни в президенты. Все учитываются, а наша нет. Потому что все – общины, а наша – нет. У всех есть согласия, разногласия, союзничество, противостояние, есть идея о́бщинности, есть связь с бывшей родиной, пристальное внимание к происходящему в ней, готовность немедленно отозваться. Есть, наконец, единство – царящее над всем составом общины и отраженно проникающее в сердце каждого. У нашей – разобщенность, идея разобщенности, удовлетворение от разобщенности. И недовольство – царящее над всем составом общины и отраженно проникающее в сердце каждого. И ведь два миллиона человек! Не говоря об еще ста сорока между Калининградом и Сахалином.

Есть гипотеза. Возможно, торжество эмиграционных раздоров – непосредственный результат неопределенности «идеи» отъезда: не было четко разделено, хотели уезжавшие жить лучше – или жить свободнее. Вроде зощенковского героя: по политической сидел – или слямзил чего? «По политической. Слямзил малость».

* * *

Почему и выглядит «Русский самовар» на фоне что внутриобщинного разброда, что верности роду человеческому чуть ли не единственным нормальным шагом третьей-четвертой русской эмиграции. Предприятием, в котором числитель – реализация – равен знаменателю – замыслу. Котлета по-киевски, шашлык по-карски, борщ, пельмени, водки на кориандре и кинзе, торт «Анна Павлова». Ничего победительного, ничего, что нужно доказывать, оспаривать, внушать. Садись, ешь, пей, вспоминай, забывай. Благо есть с кем.

С самого начала обаяние места олицетворялось в обаянии хозяина. «Друзья звали его Рома». Так начинался газетный фельетон про него в газете «Вечерний Ленинград» в 1963 году. И почти так же в газете «Смена». Так начинались тогда все фельетоны. Фельетон назывался «Тля». Или «Ржавчина». Или «Трутень», «Паразит», «Навозная муха», или «Слякоть». Так назывались все фельетоны – что-нибудь из мира насекомых или деградирующей материи. На нас, держащих в уме державинскую строчку «Я раб, я царь, я червь, я Бог», «тля» не звучало оскорблением. Другое дело, что это было начало акции, имеющей закончиться теми или другими репрессиями.

В недавно вышедшем в Москве романе есть персонаж, которого автор, у меня нет сомнений, сориентировал на этого самого Рому. Ни в коем случае не портрет, а что-то соотносящееся с натурой как «Женщина с картами» Брака или один из «Влюбленных» Шагала. В книге его зовут Феликс. Героиня говорит о нем: «Феликс был великолепный экземпляр гедониста, уже в молодости. Не тот вульгарный охотник за удовольствиями, кого без понятия сейчас так называют, а восхищенный слуга доктрины. Удовольствие – благо, единственное и потому высшее на земле. Женщины – высшее благо. Но не выше мужской дружбы, тоже высшего блага. Наслаждение от красоты. Он собирал картины, современные и двадцатых-тридцатых годов, рисунки, гравюры, лубок, не старше середины девятнадцатого века, первые издания книжек стихов, от «Сумерек» Баратынского до «Форели» Кузмина. Наслаждение от еды, неважно, в одиночестве или в застолье; но и застолье, неважно, что именно естся и пьется, лишь бы брало пример с грузинского; да и одиночество как освобождение от суеты – всё высшие блага. Нравственность – абсолютная условность, но может приносить удовольствие. Поэтому он и нешуточно соблазнял меня, и нешуточно хранил верность моему мужу, своему другу. Под бархатное твиши ел со мной шашлык по-карски и цыпленка-табака, и платил оркестру, чтоб играли из «Касабланки», и, затягивая молнию на сапоге, соскальзывал рукой туда, где сапога уже не было, и обнимал в такси, и доводил до двери квартиры, и там целовал, не братски, однако и не похотливо, в губы и в мочку уха, и сбегал вниз по лестнице в расстегнутом плаще с развевающимися полами».

В 1970-е он решает эмигрировать и так объясняет это главному герою, своему другу. «Старик, – сказал он, едва тот переступил порог его комнаты, уставленной коробками и ящиками, – сваливаю. Полная лажа, сил больше нет. Че-то трахеями рычат, носом и ротом хлюпают. А ты знаешь, что такое речь? Это не элоквенции адвокатов здешней старой школы. Они просто уничтожали язык, заменяли его словами. Я уже не понимаю, кто пробивается речью, как шпагой, а кто качается на ней, как на волнах. Лажа какая-то, ухо не воспринимает разницы. А я тебе скажу, где мое ухо – как кот перед прыжком. И весь говорильный аппарат – как золотая рыбка перед тем, как произнести слово. Это инглиш! Я на нем говорю, как белый человек Киплинга, у меня самые последние конджакшн и партикл ангельчиками на губах пляшут. Прочесть тебе наизусть шесть первых строф из «Кораблекрушения “Германии”» Джерарда Мэнли Хопкинса? Я хочу туда, где только на нем и можно понять, как жить. Потому что мне нравится, как там живут: разнообразно. Во всяком случае, как про это говорят. В общем, сил нет, а выход появился. Как всегда, евреи. По старой тропке через Красное море».

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Личный архив

Похожие книги