Ясно, что даже такие удивительные «я», как у Борхеса и Унамуно, не являются постоянными величинами (устает человек от «себя» неизбежно, и если смотреть на вещи так, то есть что-то героическое в готовности Унамуно продолжать и дальше мучиться с «собой»). Можно долго спорить, существует ли что-то, что тем не менее образует «я». Я определяю себя через Олега и через ту независимую от нас действительность, которой были «мы». Конечно, для нас, друг в друге, сколько угодно всего оставалось непроницаемым и сокрытым, но ведь и внутри одного человека сокрыто – от него самого – сколько угодно всего; возможно, при такой связи, какая соединяла нас, один человек становится для другого его бессознательным. Меня не интересует, останусь ли я Ольгой Мартыновой или нет, потому что моим «доном Мигелем де Унамуно» является эта
6 ноября
Через вайфай – в Ничто.
Наши личности. Чтó бы я могла сообщить Олегу (теперь, когда он стал совершенно неизвестной величиной) в личном общении? Я бы рассказала ему о лимонном деревце, которое вырастает из зернышка лимона, сорванного мною с дерева на могиле Вергилия в Parco Vergiliano.
А еще о чем?
Сьюзан Хоу: «Я все больше испытываю чувство, что присутствую в некоем месте отсутствия, где столетия, возможно, пересекаются так же, как и языки. Звуковые волны. Одна тишина может отличаться от другой тишины».
7 ноября
Петрарка посадил на могиле Вергилия лавровое дерево. Это что, типичная кичливость великих («старых белых») мужчин прошлого? А как же тогда мое лимонное деревце с могилы Вергилия?
14 ноября
Новалис: «Поминовение усопших является поэтому нашим долгом. Это единственный способ оставаться в общении с ними».
Долг? Любой мистик думает о Боге, потому что не может иначе. Как и влюбленный именно поэтому думает об объекте своей любви, или обиженный – о своем обидчике, или пребывающий в трауре – о своем умершем.
Влюбленный и не влюбленный отличаются друг от друга так, как если бы они принадлежали к разным биологическим видам. Еще более непроницаема граница между людьми, которые прямо сейчас переживают траур, и теми, кто прямо сейчас траура не переживает.
Какое-то представление об этом ином агрегатном состоянии имеют все, иначе никакое искусство не функционировало бы (лед и пар тоже еще сохраняют смутное представление о воде, а она – о них).
Каждый художник – отчасти мистик, потому что он имеет дело с абстрактными формами, которые должен преобразовать в конкретные, то есть чувственно воспринимаемые. Это трудная работа с неизвестным исходом. Большинство художников начинают сразу с конкретных, чувственно воспринимаемых образов, которые прежде уже создавались другими, – и, значит, становятся эпигонами, работают как искусственный интеллект.
«Самое худшее, что все становится предметом искусства. Даже то, что никак не может им стать». Заметки о трауре никогда не могут быть вполне аутентичными. В том состоянии, которое такой текст хочет ухватить, человек не может писать. А если он может писать, значит, уже существует определенная дистанция по отношению к этому состоянию. По той же причине и тексты о любви или мистические тексты – в каком-то смысле фальсификации. Между тем, что говорится, и тем, что хотело быть высказанным, всегда расселина.
После вечера памяти Олега во Франкфурте (вместо похорон, потому что собственно похороны проходили позже, в Петербурге) я пришла домой и… Тут моя способность давать определения отказывает. Два дня спустя я забирала во франкфуртском похоронном агентстве урну с прахом, и сотрудница агентства спросила меня, как все прошло, я попыталась рассказать, и она обронила: «Но потом, наверное…» (она тоже вдова). Я кивнула. Я видела, что ей это тоже знакомо. Это не скорбь, не боль, не траур, не жалость к себе. И это не может становиться предметом, которому дают определение (так, наверное, ощущается ад).
15 ноября
Джоан Дидион размышляет, не позвонить ли знакомой, потому что ей кажется, что эта знакомая, которая перенесла сходную утрату, знает то, к чему сама она «только подступается». Она решает, что звонить не будет.
16 ноября