За три первых дня после смерти Олега я получила три приглашения к участию в разных мероприятиях. Я ответила и согласилась. Я еще помню, как подумала, что люди, которые, в отличие от меня, не работают на гонорарной основе, собственно, даже и не имеют такого выбора (позже я много читала об опыте общения людей, пребывающих в трауре, с другими людьми, и в частности с работодателями; к примеру – об одной женщине, работавшей в модном бутике. Начальница указала ей на то, что продавщицы не вправе носить совершенно черную одежду. Этот цвет, который давно уже не ассоциируется с трауром, просто считался в тот сезон немодным. Но для женщины это было важно, как открытое признание своего траура, и она уволилась с работы). Я (в этом незащищенном состоянии с расплывчатыми границами) ответила на каждое письмо, что приглашение застало меня среди величайшей трагедии моей жизни и что я его принимаю.
Такая прямота была в определенном смысле агрессивной по отношению к приглашающим, которые ведь не виноваты в том, что я писала им «с вырванным сердцем и отрубленной головой».
Я получила от них сердечные и теплые отклики, как, собственно, и от всех людей в то время (за исключением нескольких чиновников, которые в силу своей профессии имеют дело с людьми, пребывающими в трауре, и потому, собственно, могли бы – даже должны были бы – проявить больше понимания).
Эти три приглашения были: в Киль, где я надеялась вновь обрести некоторые воспоминания; в Неаполь, город, который, кажется, балансирует на границе между жизнью и смертью, как и Петербург; на фестиваль «Schamrock», что означало для меня знакомство с А. Л., которая откровенно поговорила со мной о своем многолетнем трауре по дочери – как если бы она знала «то, к чему я только подступаюсь».
17 ноября
С. позвонила мне, потому что кто-то украл у нее сборник стихов Олега. Она сказала, что умерла ее сестра и что она все еще не может перестать плакать и страдает. «Такой я человек, – сказала она. – Вы нормальная женщина, а я не могу это преодолеть». Я выразила свое соболезнование, записала ее адрес, чтобы послать ей книгу, и попрощалась – чуть-чуть холоднее, чем следовало. Глупо с моей стороны. Каждый вправе верить, что его траур – единственный в своем роде. Он и есть такой – траур каждого человека.
К. С. Льюис: «Отчасти, несомненно, тщеславие. Мы пытаемся доказать самим себе, что мы – воистину паладины любви, трагические герои, а не просто самые обыкновенные рядовые в громадной армии обездоленных…»
23 ноября
Настоящее, остановившееся, начинает двигаться.
Настоящее здесь, и оно дает понять, что я не могу продолжать жить в этом модусе экономии энергии, при котором после написания трех имейлов или одной дневниковой записи все силы оказываются израсходованными. Человек вынужден сотрудничать с жизнью.
Человека никогда не спрашивают, хочет ли он той жизни, которую получает.
Участь Гёльдерлина – тридцать шесть лет жить на попечении у других, не имея собственных сфер ответственности, – я всегда находила завидной. Не только я, многие не справляющиеся с требованиями жизни поэты время от времени думают об этом, чуть ли не желая себе такого.
Я всегда вела себя, как если бы уже доросла до того, чтобы решать задачу, как мне жить дальше. Я и сейчас веду себя так – как если бы.
Бывают поэты, которые в этом смысле более последовательны. Это не значит, что Гёльдерлин (или Олег, или любой другой поэт с такой же (не)счастливой натурой) не пытался жить. Он делал все, что было в его силах. Но всякий раз, когда их гений требует от них служения, такие поэты поворачиваются к нему и отворачиваются от жизни. Я же, когда жизнь требует чего-то от меня, поворачиваюсь к ней и отворачиваюсь от своего гения. Я знаю, что такой способ описания несвоевременен. Но кто-то же должен быть несвоевременным и оказывать сопротивление настоящему.
В записных книжках Олега 1989 года я нашла запись, имеющую отношение к этому противоречию между искусством и жизнью:
«Все существование между двумя помыслами: делать усилие или не делать усилие.
Делать усилие – быть писателем, литератором… etc.
Не делать – быть органическим поэтом в связи с причиной поэзии.
И недостаточно заставляю делать.
И недостаточно заставляю не делать».
Олег
Или, если вернуться к Орфею: он не мог ничего, только петь и плакать. Бодлеровский альбатрос из «Цветов зла», «лазури гордый царь», который на земле выглядит «беспомощно, неловко»: «Le Poète est semblable» («Поэт, вот образ твой!..»).
Такие же – и сыны богов из гёльдерлиновского «Рейна»:
Поэт, вот образ твой.