В то время как лишь немногие люди испытывают дискомфорт, когда становятся свидетелями рождения или влюбленности, страх перед трауром распространен так же широко, как и сам траур. Можно ли примирить между собой смерть, траур и страх перед тем и другим? Разве что – в городах вроде Неаполя или Петербурга. Их коренные жители привычны к такому и не замечают, что балансируют на пороге мира мертвых.
Канетти, который в семь лет пережил смерть своего отца, а в шестьдесят семь впервые сам стал отцом: «Так что ты рано пережил смерть, и поздно – рождение. Это и есть то, что составляет тебя: промежуток между тем и другим, шестьдесят лет».
Александр Введенский (1904–1941; наряду с Даниилом Хармсом великий поэт абсурда, который видел в бессмыслице инструмент для постижения мира, по определению непостижимого) формулирует в одной из записных книжек взаимосвязь между эротическим событием и догадкой о существовании трансцендентности: дескать, каждый раз, когда он объясняется в любви новой женщине, у него бурчит в животе или закладывает нос. Это происходит от волнения. «В чем же здесь волнение?» – спрашивает он себя (вариант, что его, любимца женщин, отвергнут, был маловероятным); и отвечает: «Половой акт, или что-либо подобное, есть событие. Событие есть нечто новое для нас потустороннее. Оно двухсветно. Входя в него, мы как бы входим в бесконечность. Но мы быстро выбегаем из него. Мы ощущаем, следовательно, событие как жизнь. А его конец – как смерть. После его окончания все опять в порядке, ни жизни нет ни смерти».
Весна 2022-го.
Александр Введенский в 1930-х годах переехал в Харьков, к своей жене, где вскоре после нападения нацистской Германии на Советский Союз, в 1941 году, был арестован и умер на этапе при эвакуации заключенных из Харькова в Казань, при невыясненных обстоятельствах. Так же как и его друг Даниил Хармс, умерший от голода в блокадном Ленинграде, в тюремной больнице, он пал жертвой соединенных сил
Сталина и Гитлера. Пасынок Введенского —
старый больной человек, который ребенком пережил нападение нацистской Германии и всегда самоотверженно заботился о наследии своего отчима, – в настоящий момент (весной 2022-го) находится в бомбардируемом русскими войсками Харькове. Петербургский поэт Валерий Шубинский остается на связи с ним по электронной почте, и на встревоженные вопросы этот старый человек отвечает: мол, спасибо, я скажу лишь одно – нас обстреливают, но бьют мимо цели; повседневная жизнь в общем и целом в порядке.
Поблизости от смерти подрагивает другое время. Не то чтобы оно само подрагивало, оно-то само остановилось, но просто обычное время продолжает тянуть и дергать тебя, отсюда это ощущение дрожи.
Орфей и жизнь: по ощущениям, ты как бы тоже умер.
Жизнь насмешливо улыбается.
Давид Гроссман: «Протекающее время причиняет боль».
Время пребывающих в трауре, которое столь мало подвластно всем естественным законам (в многократно ослабленной форме это касается и подрагивания времени поблизости от события рождения или при переживании эротического опыта).
11 октября
После я долгое время ходила повсюду с этим сном в голове.
«Москва – Петушки» (1970) Венедикта Ерофеева (1938–1990) – возможно, лучшее прозаическое произведение позднесоветских лет, радикальный отказ от филистерской позднесоветской эстетики. Главный персонаж – интеллектуал-алкоголик, деклассированный и не способный (да и не хотящий) иметь дело с «нормальным» миром «нормальных» граждан. Речь здесь не идет о сопротивлении советской власти, и не имеет особого значения то, что эти «нормальные» граждане – советские граждане. Деклассированный герой Ерофеева, Веничка, «фланирует» против филистерства. Собственно, он едет на поезде из Москвы в городок Петушки и фланирует внутри поезда, который становится своего рода движущимся городом, населенным людьми, которые не находят для себя никакого места в жизни.
Веничка объясняет себя самого, ссылаясь на знаменитый в России портрет пребывающей в трауре женщины:
«– К примеру: вы видели „Неутешное горе“ Крамского? Ну конечно, видели. Так вот, если бы у нее, у этой оцепеневшей княгини или боярыни, какая-нибудь кошка уронила бы в эту минуту на пол что-нибудь такое – ну, фиал из севрского фарфора, – или, положим, разорвала бы в клочки какой-нибудь пеньюар немыслимой цены, – что ж она? стала бы суматошиться и плескать руками? Никогда бы не стала, потому что все это для нее вздор, потому что на день или на три, но теперь она „выше всяких пеньюаров и кошек и всякого севра“!
– Ну, так как же? Скушна эта княгиня? – Она невозможно скушна и еще бы не была скушна! Она легкомысленна? – В высшей степени легкомысленна!