Много пищи для воображения: как он дезинфицирует распадающиеся бумажные листы с налипшими на них рыжими прядями, которые кишат чуждой жизнью, и удаляет этих маленьких чуждых живых существ; как расшифровывает расплывшиеся строки (Э? Ты буква или раздавленный червячок?); как страницы, несущие на себе следы ее телесности, пробуждают пугающее вожделение (отвращение, которое почувствовал Идзанаги, после того как осветил факелом свою жену Идзанами, пробуждается тоже). Но все это едва ли имеет что-то общее с остро переживаемым трауром. Жизнь уже вторглась в стерильное пространство траура. Время снова пришло в движение. Убедил ли Россетти себя, что его жена наверняка захотела бы, чтобы он спас свои стихи? Барнс: «…способность продолжать жить так, чтобы она была тобою довольна (хотя это скользкий момент: здесь скорбящий может решить, что у него развязаны руки)».
Тед Хьюз: «Это конец моей жизни. Остальное – посмертно».
Лучше бы вообще не вставать, вообще не шевелиться, и все равно пребывающего в трауре снова затягивает в жизнь, как пловца в море подхватывает и гонит большая волна. Это не облегчает дело, не уменьшает скорбь.
Даже Орфей, вторично потерявший Эвридику из-за коварства богов, после семи дней поднялся (семь лет Данте Габриэля Россетти; семь лет вдовы Пушкина), жил дальше, любил мальчиков, пел занимательные песни, пока его не растерзали менады. Однако даже после того, как они оторвали ему голову, его побелевшие губы шептали имя Эвридики. Дениз Райли: «Я лишь надеюсь, когда буду умирать, в галлюцинациях увидеть, что он – рядом».
Новалис, в одном письме после новой помолвки: «Итак, назад в страну снов, и теперь, со всей душой, – к вам, превосходные тоже-спящие! Только теперь может возникнуть между нами настоящая дружба, ведь и любое общество состоит не из отдельных персон, но из семей – только семьи могут образовывать общества, – отдельный же человек интересует общество лишь как фрагмент и лишь в связи с его способностью стать членом семьи».
Этого пловца волны вынесли обратно на берег. Он вычихивает береговой песок, кишащий какой-то живностью, встает и, пошатываясь, уходит прочь – из стерильного пространства траура к приветственно причмокивающей жизни.
В стерильном пространстве траура Новалис был готов рассматривать смерть Софии как освобождение от жизненных тягот («влюбленность романтиков в смерть»): «Бог уберег меня и ее от ползучего заражения пошлостью – Он пожелал поместить ее в более высокое воспитательное заведение…» Новалис умер вскоре после своей второй помолвки, и мы не знаем, чтó получилось бы из этого гипотетического брака; он отнюдь не намеревался отказаться от траура по Софии: «К Сонечке у меня религия, а не любовь. Абсолютная любовь, которая не зависит от сердца и основана на вере, есть религия». «Не зависит от сердца» – потому что его сердце уже занято другой невестой, Юлией. Эта невеста после его смерти вышла замуж и тоже прожила недолго; модой того времени было умирать от туберкулеза, но она умерла при родах, что тоже случалось нередко. Ее муж год спустя снова женился (и первая дочь от этого брака была названа в честь нее). Но после смерти он был похоронен рядом со своей первой женой Юлией (в фамильном склепе).
Другая традиция изображения пребывающих в трауре, нежели у Бодлера или Ерофеева, выражена сильнее. В «Задиге» Вольтера (но этот мотив определенно многократно представлен и в других местах – один раз он встретился мне в корейской опере, но, может быть, все-таки как цитата из Вольтера): некая вдова, которая дала обет так долго горевать на могиле своего мужа, пока не иссякнут воды текущего мимо ручья, хочет освободиться от обета и отводит воды ручья в сторону. Все находят эту историю забавной, а вдову – лицемеркой. Это, конечно, не так: просто она дала обет, когда была «выше всяких пеньюаров и кошек и всякого севра».
Бывает такое злословие, которое не учитывается никакими правилами современной
Два примера, навскидку выуженных из интернета: