Если стихотворения одинаково пригодны для использования как усилитель патриотизма в солдатских ранцах, как греза о революции в дискурсе левых и как «трансцендентность бытия» в дискурсе правых, а к тому же еще являются провозвестниками идеи замены религии искусством, это не значит, что их можно толковать как угодно, а говорит об их универсальности, из-за чего любой анализ таких текстов может быть лишь относительным. При всем восхищении, скажем, герменевтическими штудиями Сонди и несмотря на неприятие прозаических, но как бы провозглашаемых пифией пересказов гёльдерлиновских стихов у Хайдеггера, те и другие – как и все прочие – толкования можно считать равноправными. Такие поэты притягивают к себе всех, как какой-нибудь ландшафт, которому только человек придает определенное содержание, но который в действительности не репрезентует ничего, кроме себя самого. Гёльдерлин на слуху у всех; неважно, левые мы или правые, немцы или русские (японцы, камерунцы или кто бы то ни было еще), он присутствует рядом – если для нас, по какой бы то ни было причине, немецкие стихи (или вообще стихи) что-то значат. Справедливость этого высказывания имеет поколенческое ограничение, которое объясняется не тем, что стихи Гёльдерлина будто бы теперь устарели, а тем, что он исчез из школьной программы и потому люди, начиная с определенного года рождения, уже не имеют шанса прочитать хотя бы одну его строчку. Я надеюсь, что ошибаюсь в этом, хотя и говорю, исходя из некоторого опыта. Для меня следы присутствия Гёльдерлина в Бордо – не так просто поддающиеся обнаружению, но вполне очевидные – важны еще и потому, что в архиве умершего в 2018 году Олега Юрьева была найдена написанная его рукой в 1980 году (то есть за год до того, как мы встретились) заметка: «Находясь в эстетическом подполье. Гёте – невозможно в это время. Гейне – путь уже пройден. Гёльдерлин – остается Гёльдерлин. На это надеется каждый». И, из того же времени, стихотворение со строчкой: «подойдет голубь, скажет – гёльдерлин». Позже Гёльдерлин действительно значил для Олега Юрьева очень много. Но тогда? Получается, что двадцатилетний поэт, который в социалистическом культурном процессе не видел и не хотел искать пути для себя, нашел в лице Гёльдерлина своего рода небесного покровителя. «Эстетическое подполье» в позднесоветской литературе отличалось не содержанием, но стремлением к тому, чтобы просто писать и думать иначе, чем это требовалось. Требования советской эстетики были почти такими же, что и требования свободного рынка: просто, доступно для всех, с толикой чувств, с толикой благонамеренности, и чтобы в политическом плане все соответствовало актуальной норме. Речь шла о том, как найти способ писать и жить в стороне от мейнстрима, который более сговорчивым авторам обеспечивал комфортную жизнь, даже не вынуждая их особенно активно продавать свою душу коммунистам. Поэтому эти две ситуации в самом деле сравнимы.
Может быть, художники, которые идут своим путем, в стороне от царящего в данный момент духа времени, и сегодня находят в лице Гёльдерлина небесного покровителя?
Поездка на такси от аэропорта для меня – словно пересечение Ахерона, реки, разделяющей два мира, которые оба в одинаковой мере мои, как для Персефоны нижний и верхний миры. Когда мы в 1991-м приехали в Германию, советская цивилизация только что перестала существовать. Если Олега спрашивали, почему мы живем в Германии, то, казалось, его ответ – «А почему вы не спрашиваете Петера Хандке, почему он живет во Франции» – всех устраивал, и в Германии, и в России. Видно, как много всего с той поры изменилось. Правда, и времени много утекло. Я не хочу расставаться со своей привилегией – иметь возможность рассматривать оба мира как свои.