Я не нашелся что ответить и замолчал, но молчание взвинчивало еще сильнее. На меня словно повеяло потеплевшим ветром тех далеких тревог. И четыре года, прошедшие с тех пор, как Наташа после «Колокольцев» произнесла ту самую фразу, которая стала для нас последней — последней во всем, — все эти четыре года словно выпали из моей памяти. И снова преисполненным невыразимого смысла «стоп-кадром» выплыло из сумбура и сутолоки этих лет омраченное усталостью лицо Наташи. Почему-то и прежде, когда память возвращала к ней, я испытывал щемящее тоскливое чувство и перед глазами вставала сцена последнего расставания. Я не знал за собой вины, и все-таки в глубине души цепко когтилось ощущение, что где-то и в чем-то я был не прав.
А сейчас со мной шла совсем другая Наташа — не такая ершистая, не такая задиристая. И даже разговор наш был совсем иным. Из него исчезли все недомолвки и заикания, которыми прежде обменивались мы о самом заветном… И мне захотелось вернуть милое трепетное прошлое, чтобы увидеть и узнать в нем прежнюю Наташу. Но если из сознания невозможно вытравить этих четырех многому научивших нас лет, то пусть хотя бы далеким эхом отзовется в сердце тот грустный перезвон, что навевал когда-то мотивы моих тревожных песен. Я силился вспомнить что-нибудь из посвященных Наташе стихов, но все это казалось теперь хлипким и наивным, все не соответствовало нашему сегодняшнему настрою. И вдруг Наташа, словно угадывая мои мысли, спрашивает:
— А если бы меня не было сегодня на вечере, ты стал бы читать стихи?
— Не знаю. Вообще-то меня, конечно, подмывало. Но если бы стал читать, то, наверное, что-нибудь другое… Между прочим, я уже не пишу стихов.
— Ну да! Не может быть… Почему же?
— Из суеверия, — полушутя-полусерьезно ответил я. — Как только я впадаю в поэтический пыл, меня буквально преследуют всякие неприятности.
— Вот уж действительно чудеса… И на ком же иссяк поэт Леонид Ланской?
— В своем классическом варианте — на Евгении Петровне Лисицыной. Были, правда, некоторые исключения, но это уже нетипично.
— А в Жениных стихах тоже ломались копья?
— Еще бы! «Вам не видать таких сражений!»
— Не завидую я ей.
— А мне?
— Ты — человек привычный. А обрушить на свежую голову запас твоих эмоций — дело нешуточное. По себе знаю.
— Тебе я писал стихи грустные и нежные.
— Ничего себе — «грустные и нежные»!.. Прочти что-нибудь для сравнения.
— Да ну, зачем?.. А впрочем, вот — кульминационное. Так сказать, Женины «Колокольцы»… Кстати, название тоже стало нарицательным в наших отношениях — «Хрупкость».
…И снова, как четыре года назад после «Колокольцев», мы замолчали. Шли и думали каждый о своем, а может быть, об одном и том же.
Арбат затихал, обволакиваясь тревожной, волнующей тишиной. Редкие фонари, не в силах побороть ночную темень, окутали таинственным полумраком отходящую ко сну улицу. И одинокими маяками жизни светились кое-где горящие окна. Город тихо погружался в ночь. Замирание жизни и успокаивало, и тревожило. Моя рука лежала на плече Наташи — лежала вяло и тяжело, словно придавленная поглотившей нас тишиной. Невольно вспомнились заключительные строфы стихотворения «Ася» нашего университетского поэта Михаила Шлаина: