Действительно, если я хочу получить истинный результат — не подогнать задачу под нужный ответ, а решить ее, — значит, я ничего не должен передергивать и в самом ее решении. А ведь я хочу хотя бы для самого себя докопаться до истины, ибо знаю, что все эти перипетии судьбы не умышленны, а складывались сами собой — независимо от моей воли и желаний. Я-то знаю, что всю жизнь хотел и хочу лучшего.
Счастье не центробежно, а центростремительно, от него не бегут, к нему стремятся… Так виноват ли я в своей неприкаянности? Наверное, виноват. Но в чем, где и когда? Не знаю. Судите сами. Каждый человек сам кузнец своего счастья…
Может, кто-то и для себя извлечет урок из этой истории. Единственное, что я могу сказать определенно, что все мои метания были совершенно искренними. И каждая новая встреча становилась для меня какой-то новой неизвестной книгой, на которую набрасываешься и которую проглатываешь, хотя не всякая последующая книга интереснее предыдущей…
После окончания школы Митька Мартов и я подали документы в университет: Мартов — на журналистику, я — на филологический. Петька Белых уехал в Ленинград поступать в военно-морское училище, но не прошел медицинскую комиссию и, вернувшись в Москву, был без экзаменов, как медалист, принят в Институт химического машиностроения, рассчитывая на следующий год снова штурмовать морскую фортецию. Мила Мирандо к этому времени окончила первый курс Института тонкой химической технологии, а Люся Орлова перешла в десятый класс.
Я шел в университет с твердым сознанием правильности выбранного мной факультета. На предварительном собеседовании, которое проходило как отбор к официальному собеседованию с медалистами, меня встретила усталая, обремененная такими пустяками, как прием в университет, ученая дама в золотых очках. Первый — а для меня и единственный — вопрос касался того, почему я поступаю на филологический факультет. Не моргнув глазом, я ответил, что хочу заниматься русским декадансом — разделом, совершенно не разработанным в нашем литературоведении. Мой ответ был подобен ушату холодной воды, вылитой на голову хотя и усталой, но все же готовой ко всяким неожиданным выходкам абитуриентов женщины. Готовой ко всему, но уж конечно же не к таким эксцентричностям. Лицо ее выразило не то испуг, не то ужас от встречи с умалишенным. Но тут же, овладев собой, она со снисходительной усмешкой заметила:
— Не странно ли в самом начале своей карьеры ставить себе задачей изучение пустого места?
Я вспыхнул. В то время я вообще был ужасно несдержанным, а перед поступлением в университет и подавно проникся самыми непримиримыми и бескомпромиссными настроениями. И вот надо мной так бесцеремонно насмехаются да еще бросают в лицо такое оскорбительное слово, как «карьера», — я не знал тогда, что это специальный термин, на законных основаниях применяемый в науке без всякого намека на карьеризм.
— Во-первых, карьеры я не собираюсь делать никакой. А во-вторых, я иду в университет, чтобы вернуть миру незаконно преданных забвению замечательных русских поэтов, — с пафосом выпалил я.
Лицо экзаменатора снова скривилось в снисходительной усмешке — теперь ей нечему было удивляться. Для нее вопрос с этим медалистом, видимо, был уже решен. Однако приличия ради нужно выдержать минимальный регламент собеседования, а заодно и поставить на место зарвавшегося выскочку. Ученая дама приготовилась немного поиграть с глупым мышонком.
— Кого же вы думаете «возвращать миру»? — передразнил меня насмешливый голос. — Уж не Мережковского ли с Ба́льмонтом? — ударение было сделано на первом слоге.
— Одним из первых — Бальмо́нта! — в запальчивости чуть не выкрикнул я. — Следует иметь в виду, что Бальмо́нт — кстати, Бальмо́нт, а не Ба́льмонт — был автором не только «Я ненавижу человечество», но и поэтом «Жар-птицы», книги, созданной по мотивам народных легенд и поверий. И этим своим пристрастиям поэт остался верен до последних дней. Чего стоят его последние стихи, обращенные к Родине. А ведь это все тот же Бальмо́нт!
Я выпалил эту тираду залпом. Я даже обрадовался, что из всех русских поэтов начала века, как по заказу, экзаменатором был упомянут именно Бальмонт. Он был для меня чем-то вроде декларации. Не то чтобы Бальмонт был моим любимым поэтом, а просто из чувства противоречия я вступился за него. Мне нужно было имя и нужна зацепка. А имя было звучное — будто бы специально созданное для декларации. Последние стихи Бальмонта как раз незадолго до этого я читал в перепечатке, и они сильно поразили меня надрывной, щемящей тоской по Родине. Что же касается сборника «Жар-птица», то эти стихи, в общем-то, совершенно не трогали меня, но я предполагал, что именно благодаря усмотренным мною в них фольклорным мотивам, которые я наивно отождествлял с народностью, удастся реабилитировать Бальмонта. Но главное, конечно, было само имя Бальмонт, громкое до декларативности. Я и прежде в подобных спорах всегда уповал на Бальмонта, а теперь и подавно был доволен, что разговор сам по себе пришел в нужное мне русло. Я приготовился к жестокому спору.