Лимон он купил на базаре, куда любит ходить принимать «человеческую ванну». Натуральный мир гораздо интереснее, чем пересказанный, чем какие-нибудь современные книжки, философские или художественные, которые торопятся и не успевают. Ну, когда еще не мудрствуют, как женщины, – читать можно, а мужчины, конечно, бедняги, полагает разговорщик и жизнелюб Давыдов, плывут, плывут, плывут… Им надобно обязательно изобразить, что они много знают и понимают.
– Как лимон? Восхитительный, согласись! И потом это повальное полиняние интеллигенции. До чего же она несамостоятельна, и как у нее нет чувства собственного достоинства. Сжирают время! Какое время! Война, послевоенные годы, шестидесятые, застой, такой смешной теперь, крушение империи и нынешнее! Ха-ха! Какое счастье, что мне уже под семьдесят, а не двадцать! Я просто ликую. Молодые же ничего этого не увидят.
Михаил Алексеевич поправил феску, надетую исключительно для создания правдивого фотографического образа, надел дагестанский перстень для форса и продолжал:
– Когда мне говорят: «Как ты можешь не смотреть политику по телевизору?» – я отвечаю: «Зачем смотреть, если она на каждом шагу? Вышел на улицу, а там со всех сторон…»
Я оглянулся, но телевизора не нашел.
– Но у тебя и нет его?
– На кой мне вещи, которые отнимают время, а не добавляют? Разве он может заменить ванну из человеков, когда все течет вокруг тебя, когда видишь людей, слышишь слова! Тогда и думается хорошо. Я люблю рынки за естественность отношений. Ну, вот представь себе картину.
И я представляю. По рынку близ Киевского вокзала идет крупный обаятельный мужчина в светлой широкополой шляпе и белых послевоенных штанах из коломянки, некогда принадлежавших великому кинорежиссеру Борису Барнету и подаренных его женой – замечательной вахтанговской актрисой Аллой Александровной Казанской («невероятная и сегодня женщина»). В руках у мужчины портфель – знак верного понимания историзма вещей. Он здесь не за покупками (хотя отчего же, можно что-нибудь и обрести), а в поисках «поэзии повседневности». Он подходит к лотку с заинтересовавшим его товаром и произносит оперным голосом наугад:
– Солнце мое, ты где?
Из-под прилавка выползает незнакомая одноглазая, сморщенная, как прошлогодняя хурма, грузинка:
– Луна моя, я тут! Ха-ха-ха!
И лицо Михаила Алексеевича, круглое и полное, как хурма, едва снятая с дерева, светится от воспоминания.
Рынок. Радость. Огорчительно, впрочем, что из русских подмосковных городов мало людей нынче попадает в круг общения ученого современника оптимизма. Они вносили мягкий неповторяемый колорит и теплоту души.
– Помню, покупал я зимой вязаные шерстяные носки у мужиков из-под Тамбова. Они мне говорят: «Скользко, давайте мы вас переведем через ледяные колдобины». И я с парой купленных носков и со слезами умиления шел и думал: «Какой город Тамбов!» А Настя из Ельца? Она торговала и приплясывала. Ну, может, немного и выпивая на морозе. Дарила детям подсолнухи. Я приносил для ее мужчин вещи, которые мне были маловаты. Она в благодарность натирала хрен. Ну, какой был хрен. Все прямо помирали – какой хрен!
В базарном общении случались и конфликты, но и в них Давыдов находил прелесть реального проживания. На Киевском вокзале цыганки вытащили из кармана все его деньги. Он даже поразился, как у них все налажено. Красивая (а он ох как не чужд) тебя заманивает в угол, старая – обихаживает. Потом десять человек набегают, повисают на тебе, и кармана нет.
– Я им кричу вдогонку: «Сукины вы дочери! Я вас всю жизнь так любил, песни на цыганском пел!» А они убегают и кричат: «Ты по отдельным личностям не суди о целом народе». Ты такое видел? Ну как их не любить! Они ходят-то как. Словно великолепные свободные звери. И все им нипочем. Такая естественность.
Что бы люди ни думали – мир-то все-таки хорош, полагает Михаил Алексеевич, что ни строй, что ни ломай. Оглянись, посмотри. И человек, если он сохранил натуру, вызывает симпатию и сочувствие.
– В общем, Юра, надо искать живую жизнь и живых людей!
…Разумеется, искать.
Постой же, приятель! Остановись! Дай тебя разглядеть. Полюбить. Но он бежит, бежит, бежит…
Человек с возрастом удаляется от земли. Ребенок – рядом с ней, он легко падает и встает. Зрелый наступает на нее уверенно, не задумываясь, что он гость, а не хозяин. Старик ходит осторожно, не только потому, что он близорук и хрупок: земля далеко внизу, он готовится оторваться от нее.
Мой друг, астрофизик и космолог, исследователь волновой структуры Солнечной системы и автор Концепции Волновой Вселенной, оторвался от Земли, будучи еще молодым кандидатом наук, рассчитывая в Дубне траектории искусственных спутников и нерукотворных небесных тел.
На Земле ему было тесно.
Он жил в мире бесконечности, опровергающем придуманные конечными людьми пределы, в не отмеренном никем времени и в пространстве непостижимого.
Альберт Михайлович Чечельницкий всегда уходил за грань познанного, как тот чудак на старинной гравюре, который головой (уникальной, без сомнения) пробив сферу полагаемого, увидел полный мир.