– Я полагал, что необходим некий инструментарий. Мастерство… Чтобы ты могла выбирать.
– Не знаю, как ответить. Мне кажется, такого вопроса не может быть. Профессионализм – это то, с чего все начинается, а не то, к чему надо стремиться.
– Что из реальной жизни влияет на ту жизнь, которая потом занимает холст?
– Мрачность. Общая атмосфера. Можно веселиться. Но мне кажется, оптимизм в нашей ситуации – это истерика.
– В другие времена тоже радостей было немного. Что там нам запомнилось? Катастрофы, предательства, войны, измены…
– Высокие произведения литературы, искусства в основе имеют трагическое или драматическое начало. Радости человеку выпадает немного.
– Может, это происходит потому, что человек наедине с собой редко бывает веселым. Не часто узнаешь, что кто-то сидел в доме в одиночестве и хохотал. Зритель приходит к твоему холсту один и встречает то, что ты одна сотворила на нем. Два одиноких человека не видят друг друга.
– Мне кажется, что человек вообще всегда один. Такая особь в мире. Во всяком случае, я очень люблю состояние одиночества, мне как-то не скучно. Поэтому и работы такие замкнутые. Если они находят отзвук, значит, я в одиночестве не одна.
– Почему на твоих картинах люди так мало общаются между собой, даже когда они вместе?
– Потому что человек сосредоточен в себе, в своих чувствах, размышлениях.
– А ты с ними общаешься?
– С персонажами? С ними общаюсь. Иногда они помогают освободиться от страшного события – нарисуешь, и оно уходит. Я редко это делаю, только когда терзает безумно: какие-нибудь горящие люди, горящие дома, мертвые собаки.
– Это передается зрителю? Он может освободиться с помощью картины?
– Я как зритель – да. Но поручиться за других не могу.
– Есть темы, которые присутствуют в твоих картинах. Птицы, к примеру.
– Да, это мечта. Я и сейчас, когда уже, кажется, поздно, иногда летаю очень странно. Подпрыгиваю, подскакиваю и лечу. А когда-то летала на огромных розовых крыльях где-то в районе собственного дома. Птица – это личность (можно так о птице?), фигура. Иногда она символизирует волю, а порой становится символом агрессии, нападения, уничтожения.
– Я не видел ни одного автопортрета, кроме холста, где вы с Зоей Николаевной и Левой спиной к зрителю.
– Мой автопортрет – это мои руки в картине (человек, если не смотрит в зеркало, руки больше всего и видит), но, может, это и руки зрителя. Кто-то из нас смотрит вперед.
– У тебя нет конкретных людей?
– Да они придуманы, хотя часто говорят, что похожи на кого-то. Это я, видимо, кого-то вспоминала. Семь лет в школе и шесть в институте мы писали с натуры, потом я испугалась, что людям не очень нравились их портреты, и это стали придуманные люди.
– А тебя тревожило, как герои воспринимали нарисованное тобой изображение? Ты не чувствуешь права сама распорядиться им?
– Нет, не чувствую.
– А природой, домами, садами?
– Природу я люблю и дома. Я людей не очень люблю. Поэтому отношусь к ним скептически.
– И тем не менее они почти в каждой твоей картине – или их знаки.
– Человек всюду проник. От него никуда не денешься. Но от него как-то очень много зла, несправедливости. Он, мне кажется, самое страшное животное на Земле. Он все разрушает. И себя.
– Поэтому ты создала целую серию масок?
– В какое-то время мне показалось, что из картины в картину переходит один и тот же тип, один и тот же человек, и я закрыла лица масками, чтобы каждый додумывал, что там под ней.
– В карточных масках заключен смысл? Человеческий пасьянс?
– Я как-то слушала интервью с английским художником Френсисом Бэконом, которого корреспондент все спрашивал: почему да почему? Знаешь, что он ответил: «Потому!» И все. Мне это объяснение понятно.
– Мне тоже. Я придумал формулу: ты знаешь обо мне все, ты мне неинтересен.
– Пожалуй.
– Несколько лет назад я встретился с Сергеем Аверинцевым в Архиве Сахарова, во время «круглого стола». В перерыве я подошел к нему и поинтересовался не без робости, бывают ли хорошие народы. (То, что плохих не бывает, мне добрые люди внушили в детстве.) Я рассчитывал, что он выскажет некую мысль, которая позволит мне толковать мои подозрения. Но он ответил четко, без всяких возможностей трактовок: «Я думаю, что хороших народов не бывает. Люди могут быть хорошие или плохие».
– Я думала об их скоплении, о массе, толпе, очереди, собрании, обществе. А хорошего человека как не любить? Ты знаешь моих друзей… Вот этого, который на осле въезжает в Иерусалим, я люблю. А человеческую икру, которая его продает, нет.
– Ты часто обращаешься к библейской теме. Это традиционная для художников основа. Но ты ведь не литературный живописец.
– Может быть, и литературный. Когда мы с мамой жили на даче, я писала, она мне читала, например «Доктора Живаго». И оттуда получалась такая игра в людей. Может быть, держала что-то в голове, вспоминала об этом, думала. Какая-то фраза выскочит, которая тебя поражает. Это не иллюстрация. Это реминисценция.
– Почему спящий человек, лежащий, сидящий, смотрящий – не участвующий – тебя так волнует?