Я лежал на плоской крыше дома югославской делегации в мюнхенской Олимпийской деревне и сквозь телеобъектив отечественного производства «Таир-3», ввинченный в отечественную камеру «Зенит», смотрел на балкон противоположного здания. Там находились израильские спортсмены и тренеры, несколько часов назад захваченные палестинскими террористами.

Тот, кто вышел на балкон, сначала посмотрел вниз на пустынную, толком не оцепленную еще площадку между домами, освещенную утренним солнцем, потом обшарил взглядом противоположный дом, увидел меня и угрожающе, каким-то ерническим движением поднял автомат Калашникова. То, что он стрелять не будет, было понятно, расстояние между нами – метров сорок. Да и зачем?

Я лежал один. Фотосумка была набита шосткинской несгибаемой черно-белой пленкой, отснятой и чистой. Первое путешествие за границу предполагало подозрительность (вдруг засветят!) и ущербную манию величия (внимания). Между тем никому до меня не было дела. В том числе и любимой «Комсомольской правде», где я тогда работал. Предполагалось, что мои знания до недавних пор полупрофессионального спортсмена, окончившего Институт физкультуры и написавшего неплохой диплом по истории современных Олимпийских игр, могут пригодиться при их освещении. Однако заведующий отделом информации, поощренный за хорошую работу поездкой в Мюнхен, писавший о спорте в романтическом стиле («спортсмены закружились у ворот соперника в стремительном адажио»), и собственный корреспондент по Западной Германии, разоблачивший не одно поползновение реваншистов, сами писали патриотические и выспренние, как это полагалось тогда и модно теперь, репортажи о победах советских спортсменов, а следовательно, и образа жизни.

(Между тем барон де Кубертен, основывая Игры во славу человека, а не страны, не предполагал считать медали и очки и играть национальные гимны. Для всех победителей был один гимн и один флаг – олимпийский. Напоминаю как специалист для наших истерически восторженных и неумолчных комментаторов.)

Газета не посылала меня на Игры, не аккредитовывала, не оплачивала питание и жилье. И не использовала. Олимпийский бомж – я наблюдал, снимал и запоминал впрок.

Сквозь трехсотмиллиметровый объектив я пытался рассмотреть, что происходит за противоположными окнами. В темноте комнаты угадывались люди, сидевшие на полу. Потом их увели. Появились двое в масках на балконе. Они посмотрели направо, где скапливались полиция и шедшие из столовой, ничего не понимающие еще спортсмены, и скрылись. Из захваченного дома выпустили женщину из обслуживающего персонала в униформе. Прикрывая затылок руками, она бежала по тротуару прочь.

Было 9 часов утра. Ни один человек в мире, растерянность которого к этому времени была еще не так очевидна, как к концу дня, не знал, где я нахожусь. Отъятый от олимпийской компании, от профессии, от друзей, я не был связан ничем и никем. Накануне отъезда на Олимпийские игры я сказал, что ухожу из дома, жизнь в котором превратилась из желанной в обязательную. Теперь у меня не было места и семьи, и оттого я тоже чувствовал себя освобожденным. На мне были первые в жизни джинсы Levis, которые дожили до сегодняшнего дня не как символ оторванности, а как память о ней и просто как штаны, марке и размеру которых я верен до сих пор.

Я завис в пространстве над самой трагической в этот момент точкой земли. У меня было время подумать, и я думал без пафоса печали о том, что отсутствие закрепленного места – это какой-то не финал. Оторванность от связей не освобождает тебя от соучастия. Даже если ты плывешь в воздухе, как монгольфьер, ты все равно плывешь. Видишь. Чувствуешь.

В половине двенадцатого на моей крыше появились немецкий журналист и американский фотограф. Я принял их как коллег по свидетельству великой драмы.

Американец мгновенно отшлепал свою единственную пленку и, смущаясь, спросил, не продам ли я ему ролик. Я раскрыл сумку и сказал: бери сколько надо. Он с удивлением смотрел на жестяные банки, набитые заклеенными лейкопластырем, чтобы не открывались, кассетами, намотанными в Москве, в лаборатории теперь выгоревшей дотла «Комсомолки». (Вся черно-белая съемка, обошедшая мир, была сделана на шосткинской пленке, которую я ему подарил. Мои снимки были не хуже, а может, и лучше, но они оказались никому не нужными в моей стране.)

Немец долго молча наблюдал, как я снимаю, а потом попросил, если, конечно, это не противоречит интересам моей редакции, дать ему снимок для газеты. Большой мюнхенской газеты, сказал он. Я снял пленку и отдал ему. Печатайте!

Это был 1972 год. В своей первой зарубежной поездке я, получалось, оказал содействие идеологическому противнику. Противник, симпатичный парень лет сорока, спросил, надо ли подписывать фотографии моим именем.

– Нет, не надо! Понимаешь, – врал я, – вы выйдете раньше, завтра, и будет неловко, если наша газета напечатает снимки своего корреспондента после вашей. Это просто корпоративная помощь. – Я улыбнулся.

Он улыбнулся в ответ, понимая все правильно.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже