— Но, Саша, милый, я ничего не знаю, ничего не понимаю…
Чувствовалось, что расставание все же оказалось более трудным, чем она представляла. К горлу подступали слезы, и легче ей могло бы стать, только если б она вволю выплакалась.
— Что такое ты говоришь? — почти сердито проговорила она. — Неужели не приедешь, не поинтересуешься, как живу, как пойдут дела? А когда кончу учебу, могли бы вместе поставить спектакль. Я давно об этом думаю…
— Возможно, ты права. Но здесь, на чужбине, мы не знаем сегодня, что ждет завтра. Ты, по крайней мере, на три года обеспечена. А после этого, не сомневаясь, все решится само собой.
В самую последнюю минуту, когда она уже поднялась на ступеньку вагона, он сунул ей в руки конверт.
— Вот, возьми. Чуть было не забыл. Может, пригодится когда-нибудь.
— Но что это? А?
— Ладно, ладно, заходи в вагон. Подойди к окну. Да побыстрее.
Мария прошла по коридору вагона, бросила на диван в купе сумочку и приблизилась к окну. Не снимая перчаток, открыла конверт, оказавшийся незаклеенным, и достала из него сложенную вчетверо бумагу.
«Акт о разводе», — прочла она, и кровь прилила ей к лицу. Потом подняла голову, и Вырубов увидел блеск ее глаз, всегда таких спокойных, сейчас же растерянных, если не потрясенных.
— Почему? Почему ты это сделал? — крикнула она, но в то же мгновение пронзительно заревел паровоз, и его торжествующий рев перекрыл это горестное, недоуменное восклицание. Поезд тронулся, Вырубов не услышал ее крика, хотя и прочел его в глазах Марии. Несколько секунд он бежал за вагоном и громко говорил:
— Машенька, дорогая! Девочка моя! Спасибо тебе за этот крик, за этот взгляд! Больше мне ничего не нужно! Да хранит тебя господь!
Мария еще несколько мгновений видела его высокую, все удаляющуюся и удаляющуюся фигуру. Затем все исчезло. Поезд бежал пригородами Вены, с их кокетливыми домиками, богатыми виллами и белыми лентами шоссе, на которые опускались сумерки.
По сравнению с другими городами, в которых ей пришлось побывать, Берлин производил впечатление места унылого, хмурого, мрачного. Все казалось здесь чужим, гнетущим и враждебным. Низкое, затянутое серой пеленой небо, слишком напыщенные пепельно-черные здания, неуютные, холодные улицы. Возможно, впечатление это усугублялось тем, что стояла осень и шли непрерывные дожди. Небо над городом все время было затянуто свинцовыми тучами. Сквозь их рваные клочья изредка пробивались робкие, бледные лучи солнца, на краткие мгновения освещавшие сырой, сверкающий каплями дождя асфальт. Но главная причина душевного смятения была, конечно, в том, что в первое время она оказалась здесь в полном одиночестве. Вокруг словно образовалась пустота. Ни шумной, как растревоженный муравейник, толпы парижских эмигрантов с их вечными и пустыми ожиданиями, с бесконечными спорами о мифическом белом коне; ни веселой, окрыляющей энергии доброжелательной фрау Инге; ни, наконец, покровительства, пусть и на расстоянии, Вырубова.
Появились, разумеется, в ее жизни новые люди, коллеги и преподаватели, но пока еще они оставались для нее чужими. Разве только профессор Фриц Буш, с первых же дней необыкновенно тепло принявший ее, внимательно следил за ее успехами, был неизменно доброжелателен, даже сердечен. Заботливо расспрашивал, как чувствует себя вдали от близких, как устроилась с пансионом.