Ромка только раз хлопнул глазами – и море вспыхнуло, загорелось солнечным пожаром, превратившись в ослепляющее пятно, в лупу, которая отражает лучи и прожигает бумагу. Изо всех сил зажмурившись, Ромка отвел лицо от окна и залюбовался танцем кружков и теневых зайчиков за створками век. Можно вовсе не раскрывать их – и тогда будешь жить как устрица. Мидия за ракушечными ставнями, берегущая свое нежное мясное нутро от посторонних песчинок. Может быть, поэтому морепродукты такие склизкие и пресные?..
Когда Ромка открыл глаза, вагон ожил. Солнце, вставшее лишь минуту назад, уже жарило вовсю. Румяные пенсионерки подоставали из сумочек вееры, и электричка наполнилась порхающими бабочками: пластиково-тканевыми, с безвкусными яркими узорами, белыми кружевными, резными деревянными…
Вдруг монотонное жужжание голосов, похожее на настройку оркестра, разрéзал гитарный аккорд, и теплый, мягкий, добрый голос запел:
Роман обернулся: это пел дяденька в тельняшке. Одна его волосатая рука перебирала струны, а другая, с расплывшимся до состояния синяка якорем, в паузах проворачивала колесо инвалидной коляски.
«Вряд ли он моряк, – невольно подумал Ромка. – Моряки – даже бывшие, даже нищие – не опустятся до того, чтобы ходить по электричкам».
«Моряк» медленно продвигался по проходу, и пара человек опустили по купюре в пакет, привязанный к ручке коляски. Ромка, Роза и Рамина сидели в конце вагона. Когда исполнитель добрался до них, Роман почуял легкий запах перегара. Песня кончилась. Роза вынула из кошелька бумажку и, скрутив трубочкой, тоже просунула через ручку пакета. Дяденька молча кивнул, как бы кланяясь.
– Багала сыр чирéклы! Дрáго![17] Будь братом, дай на пять минут гитару. Мэ тут мангáв[18].
Мужчина в тельняшке удивился и не ответил. Мышцы на его руках напряглись: было заметно, что он не хотел отдавать инструмент, пытаясь сильнее обхватить гриф. Но, увидев рядом с Розой детей, чуть расслабился и снова – неуверенно, как бы из вежливости, – кивнул.
Розе этого было достаточно. Пока «моряк» не передумал, она деловито выхватила гитару и искоса взглянула на нас; кофейно-гýщевые глаза насмешливо улыбались:
– На дáрпэ![19]
Проход перегородила ее темная, складчатая, схваченная странными узорами юбка. Развернув ее, как баян, Роза подняла правую руку вверх, переломив под острым углом в запястье. Пальцы оттопырились наружу и стали похожи на известковые клювы бледных чаек, на их острые крылья, разрезающие небо. Перекинув рассы́павшиеся блики обсидиановых волос на одно плечо, она запела надрывным, рыдающим голосом. Рома не понимал слов, но это наверняка было что-то очень печальное.
Ему стало неловко, что весь вагон смотрит на них. Хотелось стать прозрачным. Уменьшиться, сжаться, стесняясь того, что он есть и занимает полметра пространства. Взглянув на Рамину, Ромка удивился: она, кажется, веселится, глядя на происходящее. Ямочки на щеках смеялись, смеялся каштановый хвост…
После трагичной песни Роза сменила настроение и, улыбаясь своим мыслям, начала танцевать, прикрикивая в такт музыке то ли на саму себя, то ли на других пассажиров. Она отстукивала ритм тяжелыми подошвами старомодных сандалий, и вцепившиеся в щиколотки ремешки оживали и превращались в гипнотизирующих змей, извивающихся под пýнги – дудку индуса-заклинателя. Нанизанные на потемневшую цепочку медные монеты тускло отсвечивали и оставляли зеленоватые отпечатки на ключицах. Скрученный в канат платок на волосах сбился набок. Дотанцевав до наших мест, она проворно сняла с ручки инвалидного кресла дяденькин пакет для денег и поплыла по вагону, продолжая танцевать. Отовсюду начали кидать мятые бумажки и ржавые монетки. Обойдя абсолютно всех пассажиров и многозначительно заглядывая каждому в лицо, Роза вернулась к ошарашенному «моряку».
– Дэ васт![20] Песня у тебя хорошая! – просто сказала она и протянула ему потяжелевший пакет.
Не успел онемевший дяденька взять его, как Роза, будто что-то забыв, опустила туда руку и вытащила наугад одну из бумажек.
– Эту я возьму, – строго заявила она. – Детям на пирожные.
Роза, Ромка и Рамина вышли из дымного тамбура на залитую солнцем платформу. Двери за спиной лязгнули и торопливо захлопнулись. Сердито свистнув, электричка унеслась, а они остались в степи совершенно одни.
Железнодорожную ленту, как ножницы, разрезáли изломы сухой, потрескавшейся земли. Травянистая кромка степной тесьмы у шпал начинала осыпáться, постепенно переходя в полосу спрессованного песка, похожего на дно истлевшего, испарившегося моря.