Староста, с глубокой морщиной на лбу и с проседью в волосах, сидел на низкой скамье в центре площади, склонив голову в сторону тетради, на которой едва ли можно было разобрать надписи. Вместо списка — система знаков и крестов, которых не умели читать, но которые оставались единственным способом учета тех, кто пришел, а кто еще нет. Трудно было собрать всех — даже на такую малую деревню, как Корнеги. Но староста знал каждого из местных.

— Семья Эймара на месте? Он нарисовал звездочку! — крикнул староста, почти не замечая, как дети, с умолкшими голосами, продолжали бегать вокруг, разыгрывая свои детские игры.

Из середины толпы раздался грубый мужской голос, чей тембр напоминал грохот, сотрясающий землю.

— Не звёздочку, а паука, темень тебя подери! — голос был низким и громким, с резким налетом раздражения. — Пауки — хранителя дома, скок раз тебе повторять, пустая большая ты голова! Нет, не на месте! Рада еще не пришла с полей.

— Благослови Отец меня и не дай прикончить вас, собери всех Мать… — взмолился староста и с трудом оторвал взгляд от списков и вытер потный лоб платком, который когда-то в качестве подарка преподнесла ему княгиня. На этом тканевом кусочке, давно утратившем свою первозданную белизну, едва виднелись башни Чёрного замка, вышитые темными нитями. Картина древности и высоких амбиций, оставшаяся на платке, подчеркивала контраст с изможденным телом старосты. Подарок княгини он хранил бережно, как зеницу ока. Руки старосты были слабыми, тщедушными, вряд ли способными удержать соху и вспахать землю. Зато его лоб был высоким и вытянутым — признак того, что в его разуме нечто большее, чем простая жизнь деревенского крестьянина.

Площадь наполнилась хохотом, недовольным и громким. От смеха женщина, уткнув руки в бедра, уставилась на старосту, словно надсмотрщик за стадом.

— Мать тебе не поможет, Сандос, — сказала она, зевая от усталости. — Насколько ты помнишь, она в солнечных садах. А мы — тут. Как же она нас всех тогда соберет-то?

Её голос был грубым и неприязненно-насмешливым. Смуглая кожа, загорелая от солнца, контрастировала с темным платком, который она повязала на голову, чтобы скрыться от палящего тепла. В ее глазах не было места для надежды — только для скупого восприятия жизни, в которой ей приходилось жить.

Староста вздохнул, и на его лице появилась тревога, от которой его взгляд стал еще более измученным. Он не собирался терпеть такую дерзость, но насмешка женщины ударила его в самое сердце.

— Вала, не измывайся над Отцом и Матерью! — его голос звучал как угроза, но тем не менее в нем все же чувствовалась тоска и отчаяние, словно он боялся, что его слова не достигнут цели.

Женщина лишь плюнула себе под ноги, смахнув слезы от смеха. Она вернулась к разговору, не обращая внимания на старосту, а его слова звучали для её уже как нечто пустое, бессмысленное.

— Да разве кто глумится? А добро — взывать к ним, когда они ушли далеко-далеко, и нас не слышат? А когда синие воины врываются к нам, грабят наши земли, прославляя при этом Отца и Мать, которым все молятся? Это добро разве? Мне нож к горлу приставил один, а другой забирал последнюю капусту, да сказал: «Слава Отцу и Матери, сегодня будет знатный пир», пока третий сестру брал прямо в доме, да померла она потом при родах!

Её голос становился все более гневным, и крестьянка не могла больше сдерживаться. Гнев, кипящий в её словах, словно освободился, вырвавшись наружу, пока её речь не стала сухой, полноводной рекой из боли и утрат. В глазах её было отражение бедности и страха, которые поселились в этих землях, жестоко подвергающихся набегам со стороны Северного княжества.

Мужчины вокруг молчали, переваривая её слова. Один из крестьян, уже сильно потрепанный годами, наконец не выдержал и вырвался наружу:

— Мать с Отцом оставили нас, выбросили как скот в поле, и хватит их звать! А что в Черном замке на них молятся, то это их дела, но никак не наши!

Услышав это, Елена отвернулась и прикрыла глаза, сглатывая болезненный ком, подступающий к горлу. Ей часто доводилось слышать грубые и унизительные слова в свой адрес, и каждый раз они ее броню не пробивали. Со временем ей попросту перестало быть столь больно, даже если словесно ее отправили бы гореть на костер. Но когда кто-то при ней напрямую что-то говорил о Черном замке, или об Отце и Матери, в существование оных она беззаветно верила и отчего-то считала, что они находились среди людей, ее сердце сжималось от негодования. Помещица перевела взгляд на Софию. Та опустила взгляд на свои руки, с тревогой и грустью осматривала собственные пальцы, словно ими могла бы излечить все раны собравшихся на главной площади крестьян, но по каким-то неведомым причинам не могла этого сделать. Хотя очень хотела. Ведающая смахнула подступившие слезы, пытаясь сохранить в себе частицу спокойствия, но по ее взгляду княгиня понимала: София слышала все, что произнесли крестьяне на площади. И ей хотелось бы, чтобы беды обходили тех людей стороной. Их боль она принимала как свою собственную.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже