– А че там подкатываться, – сказал Кузьмич, – парень – кровь бурлит, а баба застоялась со своим ученым.
– Вы про медичку? – удивился Антонов. – Она же старуха.
Кузьмич крякнул.
– Сорок лет?! Тогда, как в тайге семьдесят лет не старуха, сто кэмэ не крюк?
Нет, это они все о чем-то бредили, а я-то как раз шел к ясности.
Вечером после работы я поднялся на крыльцо, толкнул незапертую дверь, свет не включал, еще было светло, всегда любил сумерки, мерцающее время. На столе что-то лежало под газетой. Посмотрел. Сало, лук, кусок колбасы, домашнее печенье, записка: «Привет! Не умри с голоду. Л.»
Я открыл дверцу печи, чтобы выбросить окурок, и обнаружил сложенные в ней поленья для растопки; а когда включил позже свет, увидел, что и подметено всюду. Мне оставалось только поднести спичку и готовить ужин.
Потом я сел за стол перед окном в комнате; стол был узкий, небольшой, как парта; беленая комната казалась огромной; больше здесь ничего не было: две железные койки, стул, стол. Я смотрел на вечерний кедр у забора, как он густеет, наполняется тьмой. И снег темнеет пятнами, грязный мартовский. Мне представилась гора Бедного Света, призрачная белизна первого снега на пихтах и лиственницах. И я взял тетрадь в клетку, раскрыл ее и начал писать. Но писал я не об этом. Писал о городе, об одном старике, который жил в частном доме на Краснофлотской, там, где обитали цыгане, и любил по вечерам удить на Днепре рыбу; и вот снова отправился, выпив немного водки, сел на песке под ивами на почерневший от дождей ящик, собрал бамбуковую удочку, насадил червя… Вот эту малость я писал весь вечер и ночь прихватил, спать лег во втором часу. Ничего не сказал, а мне представлялось, что уже написал романный зачин. И весь следующий день я уже думал о нем, о старике. Конечно, и о Кристине, о ней я не забывал ни на минуту, Ленинград, Невский проспект, Каменное озеро – это прочно засело у меня в мозгах. Но теперь появился и старик. Его потемки. То есть сумерки. Он любил, разумеется, сумерки. Жил он один. Сад был старый, на деревьях много сухих ветвей, забор ветшал, в дыры лазали кошки, бродячие собаки. Огород зарос лопухами. За ним росли высокие тополя. Зимой, когда не было листвы, старик из кухонного окна видел темную главку домонгольской церкви Иоанна Богослова…
Ну, думал я, пошел он на рыбалку – и что? Ради этого все и придумано?
– Теорию относительности обмозговываешь? – спросил Гришка, усмехаясь: вид у меня был как у сомнамбулы.
А я подумал, что жизнь неведомого старика будет почище этой теории. Мне надо было ее исследовать, узнать, разобраться, что к чему. Почему старик жил один, как его звали, кем он работал в молодости, о чем мечтал. И что он увидел на рыбалке?
Плывущие письма!
В молодости старик работал лесником. Нет, охотником. Может, оленеводом? Так он что, был эвенком или якутом? Русский старик. В городе на среднерусской реке. А может, еврейский старик, печальный еврейский старик. И в молодости он ходил матросом на торговом корабле по Средиземному морю, сначала по Черному в Турцию, а дальше в Средиземное, Эгейское – к островам Греции, оттуда в города Северной Африки, Алжир, Египет. В Египте он хотел остаться, бежать на шлюпке… Но их и так отпускали в увольнение. Он был молод, белозуб, синеглаз. Как его звали? Иван. То есть Иоанн. На самом-то деле, это же еврейское имя.
И в порту в Александрии он хотел бежать. Куда? В Америку, куда ж еще. Но передумал в последнюю минуту. В городе на среднерусской реке его ждала старушка мать. Она была больной.
Там, в Александрии, он познакомился с одним человеком. Бывшим советским. Авигдором Тимофеевским. У него была дочь Саша, она хорошо рисовала, фотографировала и писала странные стихи, стихотворные драмы, где действующими лицами были Чернила, Парта, Фикус, Теория Рисунка, Птицы из синей глины…
И тепло александрийского солнца обволакивало старика всю жизнь.