И вдруг увидел людей. На другой стороне узкой улицы в тесном закутке между стен здоровенный черный парень возился с черной теткой. Отнимал у нее грязную холщовую сумку – тощую, но что-то в ней было, что-то ценное для тетки, может, пара бананов или горсть риса, и она, стоя на коленях, обеими руками тянула сумку к себе, а парень одной рукой вырывал сумку, а другой бил тетку по лицу и пинал ногой в живот. В амбразуре полуподвала торчали две детские головки. Девочка рыдала, широко разинув рот, а мальчик смотрел замороженно.
Полковник закричал, но и себя не услышал. Перейти на ту сторону – все равно что броситься под поезд. Парень бил и бил тетку в лицо и пинал в живот. Она цеплялась за сумку, не кричала, не защищалась; ее глаза, устремленные на парня, остановились, как у покойницы. Две суетливые фигуры заметало пылью и мотало от стены к стене порывами ветра. Парень бил и бил, превращая теткино лицо в кровавое месиво. Полковник достал пистолет и выстрелил два раза в красную футболку, в надпись
…Ее лицо проявлялось и таяло в голубоватом люминесцентном свете, когда полковнику удавалось оторвать взгляд от распоротых животов, разорванных сухожилий и торчащих из плоти костей. Операционная сестра, новенькая, чернокожая, прилетела из Гаваны неделю назад. Клаудия. Их познакомили, и он сказал ей какие-то дежурные слова. Мужчины подолгу задерживали на ней взгляд, неосознанно, и обращались снова и снова к ее лицу, рефлекторно, как подсолнухи к солнцу. Она завораживала, прекрасно сознавала это и, кажется, не придавала этому никакого значения.
Откупившись от «Сэнди» десятком порезов и ушибов – довольно дешево, надо сказать, – полковник добрался до госпиталя и оперировал уже двенадцать часов. И позволял себе иногда видеть ее лицо – и не лицо даже, а только глаза между краем шапочки и краем марлевой повязки, – ловил ее взгляд, пока ему заменяли пациента на столе. Она заметила и стала отвечать, когда ей это удавалось. Ассистировала хирургу в соседней операционной, отгороженной кусками полупрозрачной пленки, свисавшими как попало. В многослойном размытом пространстве, пронизанном призрачным светом, силуэты хирургов склонялись над столами, как в молитве. Он ловил ее взгляд, когда мог, и не потому, что искал поддержки – как-то обходился до сих пор, – и не потому, что флиртовал – какой в аду флирт. Она будто и не принадлежала всему этому – изнуряющему свету, стонам, ранам. Ее взгляд обещал: это не всё, не навсегда, это пройдет и будет другое: что-то вне урагана, вне этого вечно гибнущего острова и, может быть, вне его полковничьей жизни. Ее взгляд – знамение волнующих перемен.
Когда ветер поутих и в окна верхних этажей перестали влетать стулья и автомобильные покрышки, с неба хлынули потоки воды и затопили подвал. Пришлось по колено в воде поднимать наверх оборудование и вскрытых пациентов прямо на столах и продолжать прерванные операции чуть ли не на ходу.
На воздух они вышли через сутки, утром следующего дня. «Сэнди» улетел на Кубу, а оттуда – на Багамы и в Вирджинию, затопив город на прощанье. Утром по пояс в воде люди брели куда-то улицами, превратившимися в каналы.
– Куда они идут? Зачем? – сказала Клаудия. – Там, куда они идут, ничего нет, так же, как и там, откуда они ушли.
– Надо же им куда-то идти, – сказал полковник.
Они стояли на крыльце госпиталя, как на пристани. Клаудия курила. Все, что летало над городом вчера, теперь плавало вокруг. Тучи грубо разорвало солнце и ломилось в прореху острыми лучами, ярко сиявшими на чернильном небе.
– У нас тоже бывают ураганы, – сказала Клаудия.
– Здесь каждый год ураган, каждый год наводнение, а в этом году еще и засуха, а в десятом году землетрясение семь баллов, а за ним две эпидемии холеры. Это только за пять лет, что я здесь. И после этой большой воды придет большая холера. Так что вы, можно сказать, с корабля на бал.
На развалинах, на кучах мусора и битого кирпича бродили люди, что-то откапывали, собирали. Щурились на солнце после подвалов и нор.
– А где вы были во время землетрясения?