– Ну, это не по телефону.
– Нет уж, скажи мне по телефону, он был в Одессе?
– Да… В восемьдесят шестом году… У нас… мы… В общем, он уехал, и я вышла замуж за твоего… отца… А в восемьдесят седьмом родился ты.
– Ты вышла за папу, чтобы скрыть беременность?
– Не говори так. Ты ничего не знаешь.
– Да, я ничего не знаю! А почему?! Почему я не знал этого?!
– …Нипочему. Прости. Так получилось… Как ты узнал? Ты его видел?
– Нет, – соврал Гершвин.
– Ты нашел его? Ты пойдешь к нему?
– Нет. Пока, мам.
– Но как ты узнал?
– Неважно!
– Как же неважно? Ты его видел?
– Нет. Все, мам, пока. Я еще позвоню. Береги себя.
– Когда ты позвонишь?
– Скоро. Не волнуйся.
Он отключил вызов. Девчонка смотрела на него с любопытством.
– Это что за язык?
Бродил по улицам, пока не стемнело. Где-то выпил еще и еще. Приземлился только на террасе гостиницы «Инглатерра». Они любили зависать здесь с Клаудией. Теперь он сидел один, смотрел на панораму площади с пальмами и монументом, на длинный ряд сверкающих немыслимыми красками допотопных динозавров американского автопрома, чудом выживших на этом «затерянном острове». Перекликались их водители. Небо становилось все сине́е, а фонари – все желтее, и в вязком смешении теплых и холодных красок неспешно проплывала пестрая толпа. Музыканты зажигали, и публика жгла. Гершвин заказал еще рома и узнал песню, которую они слушали здесь раньше, и Клаудия перевела ему простые слова: «Накрась свои губы, Мария, и ты снова станешь красивой, как когда-то, когда я увидел тебя первый раз…»
Пи́нтате лос ла́биос, Мария! Накрась свои губы, Мария! Напористо, ритмично.
Зачем они это делают? Он просто хотел сидеть здесь, и напиваться, и смотреть, как за колоннами в розовых и бирюзовых боках кабриолетов отражаются желтые фонари. Зачем теперь эта песня? Спойте лучше про команданте Че Гевару! Но они уже разогнались и катили по рельсам: перестук барабанов – как перестук колес.
Пинтате лос лабиос, Мария! Припев повторялся и повторялся. Накрась свои губы, Мария! Черт возьми ее, эту Марию! В детстве Гершвин часто слышал, как родители ругались, и отец все поминал матери какого-то кубинца, обзывал ее кубинской шлюхой, кричал, что взял ее после кубинца и не побрезговал. Гершвин тогда думал, что это больная фантазия старого ревнивца. Какие, к черту, в Одессе кубинцы? Есть румыны, есть итальянцы, есть греки – это сколько угодно. Но кубинцы!.. Пинтате лос лабиос, Мария! Еще глоток… Темп нарастал медленно, но неуклонно, исподволь. Вот оно! Вот! Отец – Папа-Гершович – знал…
Пинтате лос лабиос, Мария, так это правда, его мать – кубинская шлюха, а он таки – да, плод ее грехопадения с этим мачо-полковником, впрочем, тогда он еще не был полковником, наверно, он был лейтенантом или даже курсантом, пинтате лос лабиос, Мария, и мы с тобой пойдем танцевать, Мария, Мария, Мария, накрась свои губы, Мария, еще глоток, еще, неужели все это Гершвин получил от него, вот это все от курсантика, занесенного в Одессу международной солидарностью трудящихся… неужели все от него… накрась свои губы, Мария, неужели эта Куба в крови Гершвина от полковника, и все, что он тут устроил, это от крови, кровь привела его сюда, потому-то он так любит все это, вот это все, Гершвин посмотрел за колонны на это все, что казалось ему теперь круговертью цветных пятен, вот почему он сидит здесь, а не где-нибудь в Кракове, Мельбурне или Нью-Йорке, пинтате лос лабиос, Мария, вот почему, когда он вышел из самолета в первый раз и еще ничего не видел, кроме пальмы на краю запущенного летного поля, он уже почувствовал, что вернулся на родину после долгих странствий в чужих холодных краях, и потом, когда он сел на скамейку в сквере под странными деревьями и обветшалыми балконами, он услышал, как поет неведомая птица, увидел весь вспененный розовыми цветами куст и механика в замасленном комбинезоне, латающего убитый «шевроле» пятьдесят седьмого года, – тогда он подумал, что этот город так похож на его родную Одессу, но, кажется, еще роднее.
Пинтате лос лабиос, Мария, и этот вечер, и это чернильное небо и эта песня – это все у него в крови, дано ему с рождения, и этот ритм… и… нет… пинтате лос лабиос, Мария, я так давно не видел тебя на районе, о Мария-Мария-Мария, неужели и она, нет, нет, неужели и Клаудия – просто потому, что это зов крови, это кровь выбрала ее, кровь полковника… пинтате лос лабиос, Мария, нет, чертов полковник, будь ты проклят, папа…
Гершвин расхохотался громко, но никто не обратил на него внимания, среди общего веселья можно было хохотать сколько угодно.