Краска стыда бросилась в лицо — будто мне продемонстрировали невыносимо дурной сон, где в глаза беззащитной старушки плюнул я сам. Мне не было стыдно за своего земляка. Но главным чувством, охватившим меня в этот момент, был не стыд за расхристанного мужика, а сдавливающая сердце жалость к старушке. Через пару секунд оно облилось кровью вторично: подвергающаяся моральному и физическому террору старушка выглядела внешне не отличимой от моей покойной бабушки! Как же я не заметил этого раньше? Меня корёжило, ломало и выворачивало наизнанку от этого мучительного сходства, но я не мог прекратить продолжающегося издевательства над старушкой и с перехваченным дыханием смотрел и смотрел на экран, бессознательно воскрешая в памяти детские и недетские проказы и просто грубые выходки, коих моя бабушка натерпелась от меня за свою нелёгкую жизнь. А ещё я вспоминал формальное и казённое отношение, душевное и сердечное равнодушие к баловавшей и любившей меня бабульке, которыми постепенно заменились естественные, искренние, добрые и дружеские чувства, когда эта никогда не обидевшая и мухи и жившая только для других людей женщина одряхлела и, вступив в растянутую во времени изматывающую фазу угасания, сопровождающуюся некоторым помрачением сознания, перестала интересовать окружающих и умирала не только и не столько от ослабления физических функций, но и от не менее убийственного для организма сенсорного голода.
Я согласился бы подняться на эшафот вместо Волика, лишь бы не видеть, как топчут человеческое достоинство. Ничего не мог с собою поделать — чувство сострадания и жалости к несправедливо обиженным было присуще мне с раннего детства, хотя у многих данное утверждение наверняка вызовет ироническую улыбку. Но я, как и любой человек, был ох как не прост, ох как неодномерен, ох как противоречив! Я знал за собой эту… нет, не слабость — я не хотел считать сострадание слабостью. Так могли называть это чувство лишь зачерствевшие инструкторы Департамента Безопасности, ревностно следящие за нашими физическими и психическими кондициями. Надо признать, кое-чего они добились: я, например, без особых рефлексий одним ударом ломал шейные позвонки какому-нибудь бандюгану. Но кое-чего даже зверюги-инструкторы не в силах были добиться, несмотря на жестокую психологическую обработку: я не способен был утопить безвинного слепого котёнка, даже не мог смотреть, как это делают другие. Мой друг Матюша Пепельнóй не советовал распространяться о подобных «интимных родинках» (его выражение). Он уверял, что каждый сотрудник Конторы, включая самого Шефа и тем более профессиональных психологов из команды белохалатных коновалов Эдуарда Лаврентьева, имеет несколько пунктиков-слабинок. Сам Пепельнóй до посинения боялся змей, но об этом, кроме меня, вряд ли кто знал. С такой «интимной родинкой» Матюша успешно нёс службу в ДБ, слывя одним из самых умелых и жёстких Исполнителей…
Урод с сигаретой давно бы принудил старушку выложить деньги, я в этом не сомневался. Я не считался хорошим физиономистом, но шестым чувством уловил, что старушка была чище, добрее и порядочнее своих чернодушных деток. Такой человек в силу незащищённости, неспособности противостоять циничному хамству и грубости, в силу естественного неумения и нежелания участвовать в дрязгах, разборках и сварах и тем более выходить из них победителем, уже сложил бы оружие и дал денег самоуверенному нахалу. И если старушка их до сих пор не выложила, это означало, что денег у неё нет и в помине.
Похоже, это наконец дошло и до расхлюстанного обормота. Он перестал донимать униженную и оскорблённую старушку и говорил теперь только с женой, все видом показывая, что считает её престарелую мать чем-то вроде бессловесной вещи, какой является, например, испорченный утюгом неряшливой хозяйки полированный стол.
Так они беседовали в течение трёх-четырех минут, словно позабыв о старушке и упоминая её исключительно в третьем лице, как если бы она не сидела всего лишь в метре от них, а находилась за тридевять земель отсюда. Потом у мужчины кончились сигареты, и в его адресованных пока только жене репликах опять зазвучали нотки раздражения. В конце концов оба снова накинулись на мать. Для сиволапого люмпена было настоящей трагедией остаться одновременнó без выпивки и без курева, и он, как упрямый осёл, требовал: деньги, деньги, деньги! Новая вспышка гнева закончилась тем, что ничтожный гуманоид ещё раз плюнул в лицо совершенно затюканной и уничтоженной старушки и, решив, что тем самым открыл для себя наиболее приемлемую форму общения с пожилой женщиной, стал делать это регулярно, изливая злость с интервалом в одну-две минуты.
По морщинистому лицу старушки катились крупные слёзы, губы дрожали, руки потерянно бродили от стола к полам расстёгнутой на груди старенькой кофточки и обратно. Но она почему-то не покидала своего места, не уходила с линии мерзкого огня, даже не отодвинулась от брызжущего слюной безгорбого двуногого верблюда.