У входа чинно стояли гэта Минэко. Сансиро узнал их по ремешкам – они были разного цвета. Девочка-горничная сообщила, что господин сейчас как раз работает, но, если Сансиро желает подождать, он может войти, и провела его в мастерскую – просторную комнату, вытянутую с севера на юг. В комнате, как и следовало ожидать, царил художественный беспорядок. Непропорциональный размерам комнаты ковер казался небрежно брошенным на пол куском ткани с ярким, очень изящным рисунком. Наискосок от ковра лежала тигровая шкура с длинным хвостом. Здесь же, на полу, стояла большая ваза с шероховатой поверхностью, с двумя торчащими из нее стрелами. Между оперением мышино-серого цвета ярко блестела позолота. Рядом Сансиро увидел старинные воинские доспехи. Он подумал, что, вероятно, они из тех, что носили крупные военачальники, судя по дорогой плотной ткани и выделке. В противоположном углу он заметил что-то ослепительно блестящее. Это оказалось кимоно с лиловыми узорами и золотым шитьем. Оно висело на шнуре, пропущенном сквозь короткие рукава, словно проветривалось. Пожалуй, очень старинное, подумал Сансиро. Стены были увешаны картинами, большими и поменьше. Те, что без рам, видимо, наброски, лежали небрежно свернутые, с неряшливо загнутыми краями. И среди этой утомительной для глаз пестрой путаницы стоял холст с начатым портретом. Женщина, которую писал художник, стояла в глубине комнаты, с веером в приподнятой руке. Когда Сансиро вошел, художник резко повернулся от холста и с палитрой в руке пошел ему навстречу, сжимая в губах толстую трубку.
– Пришли? – сказал он, кладя трубку на круглый столик с пепельницей и спичками, у которого стоял стул. – Садитесь и смотрите. – Он указал на портрет. Холст был размером чуть поменьше шести футов.
– Действительно, большое полотно, – сказал Сансиро.
– Угу, очень, – пробормотал словно про себя Харагути и стал рисовать волосы. В этот момент из-за веера сверкнули белые зубы, и Сансиро наконец увидел лицо Минэко.
Несколько минут проходят в тишине. В комнате тепло – горит камин. Да и день выдался нехолодный – ветер утих. Оголенные деревья стоят в лучах зимнего солнца неподвижные и безмолвные. Сансиро кажется, что мастерская в тумане. Он сидит, облокотившись на стол, в атмосфере тишины и покоя. В этой тишине возникает Минэко. Черточка за черточкой появляется ее изображение на холсте. Все вокруг словно застыло, движется лишь кисть толстяка художника, движется неслышно, как и сам художник.
Вписанная в тишину Минэко с веером до того неподвижна, что ее можно принять за картину. Харагути пишет не с натуры, а с картины, только объемной, думает Сансиро, чудесным образом он со всем старанием как бы переносит Минэко с объемной на обыкновенную картину. И эта, вторая, Минэко постепенно сближается с первой. Их разделяет тишина, которую нельзя измерить часами. Плавно, спокойно течет время, не касаясь сознания художника, и постепенно вторая Минэко нагоняет первую. Еще немного, и расстояние между ними исчезнет, они сольются воедино, тогда ход времени резко изменит свое направление, канет в вечность и кисть Харагути перестанет двигаться. При этой мысли Сансиро вышел из оцепенения и посмотрел на Минэко, все еще неподвижную. От этой звенящей тишины у Сансиро, словно от хмельного, крутилась голова. Харагути неожиданно рассмеялся и спросил:
– Устали, да?
Девушка ничего не ответила, тотчас приняла свободную позу и буквально упала в кресло, стоявшее рядом. Сансиро снова увидел ее ослепительно белые зубы, когда, улыбнувшись, она окинула его быстрым, словно метеор, взглядом.
Харагути подошел к столику.
– Что скажете? – спросил он, взял трубку, приминая пальцами табак, раскурил ее, дважды затянулся, выпустил сквозь усы две густые струи дыма и снова повернулся к холсту, рисуя то, что можно было рисовать без натуры. Картина еще не была закончена, но Сансиро она казалась великолепной. Оценить ее по достоинству он, разумеется, не мог, ибо воспринимал искусство чисто эмоционально, да и то впечатление складывалось у него смутное, поскольку в живописи он не был даже дилетантом. Поэтического восприятия и художественного вкуса у Сансиро хватало лишь на то, чтобы самому себе не казаться человеком, чуждым искусства.
Сколько света в этой картине, она будто озарена солнцем и в то же время припорошена пудрой – ни излишне ярких красок, ни глянца. Даже тени не темные, а скорее светло-лиловые. Это ощущение сочеталось у Сансиро с чувством легкости и приподнятости: словно он плыл по реке на быстроходной увеселительной лодке. О тревоге тут и речи быть не могло – таким покоем и умиротворением веяло от картины. Ни горечи, ни яда. «Картина в духе Харагути-сан», – подумал Сансиро и тут услыхал голос Харагути:
– Я расскажу вам кое-что интересное, Огава-сан. Одному из моих знакомых, видите ли, надоела жена, и он потребовал развода. Жена ни в какую, раз уж, говорит, вышла за тебя, ни за что не уйду, а ты как хочешь.
Харагути чуть отступил от картины, оценивая результаты работы, и обратился к Минэко: